Педагогическая поэма - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ж тут со мной говорить, это пусть сама Наташа решает…
Через неделю он опять ко мне пришел уже в полном тревожном волнении.
— Без Наташи мне не жизнь. Поговорите с нею, чтобы поехала со мной.
— Слушай, Чобот, какой же ты странный человек! Ведь тебе с нею надо говорить, а не мне.
— Если вы скажете ехать, так она поедет, а я говорю, так как-то плохо выходит.
— Что она говорит?
— Она ничего не говорит.
— Как это «ничего»?
— Ничего не говорит, плачет.
Чобот смотрел на меня напряженно-настороженно. Для него важно было видеть, какое впечатление произвело на меня его сообщение. Я не скрыл от Чобота, что впечатление было у меня тяжелое:
— Это очень плохо… Я поговорю.
Чобот глянул на меня налитыми кровью глазами, глянул в самую глубину моего существа и сказал хрипло:
— Поговорите. Только знайте: не поедет Наташа, я с собой покончу.
— Это что за дурацкие разговоры! — закричал я на Чобота. — Ты человек или слякоть? Как тебе не стыдно?
Но Чобот не дал мне кончить. Он повалился на лавку и заплакал невыразимо горестно и безнадежно. Я молча смотрел на него, положив руку на его воспаленную голову. Он вдруг вскочил, взял меня за локти и залепетал мне в лицо захлебывающиеся, нагоняющие друг друга слова:
— Простите… Я ж знаю, что мучаю вас… так я не можу ничего уже сделать… Я видите, какой человек, вы же все видите и все знаете… Я на колени стану… без Наташи я не могу жить.
Я проговорил с ним всю ночь и в течение всей ночи ощущал свою немощность и бессилие. Я ему рассказывал о большой жизни, о светлых дорогах, о многообразии человеческого счастья, об осторожности и плане, о том, что Наташе надо учиться, что у нее замечательные способности, что она и ему потом поможет, что нельзя ее загнать в далекую богодуховскую деревню, что она умрет там от тоски, — все это не доходило до Чобота. Он угрюмо слушал мои слова и шептал:
— Я разобьюсь на части, а все сделаю, абы она со мной поехала…
Отпустил я его в прежнем смятении, человеком, потерявшем управление и тормоза. На другой же вечер я пригласил к себе Наташу. Она выслушала мой короткий вопрос одними вздрагивающими ресницами, потом подняла на меня глаза и сказала чистым до блеска, нестыдящимся голосом:
— Чобот меня спас… а теперь я хочу учиться.
— Значит, ты не хочешь выходить за него замуж и ехать к нему?
— Я хочу учиться… А если вы скажете ехать, так я поеду.
Я еще раз взглянул в эти открытые, ясные очи, хотел спросить, знает ли она о настроении Чобота, но почему-то не спросил, а сказал только:
— Ну иди спать спокойно.
— Так мне не ехать? — спросила она меня по-детски, мотая головой немного вкось.
— Нет, не ехать, будешь учиться, — ответил я хмуро и задумался, не заметив даже, как тихонько вышла Наташа из кабинета.
Чобота увидел я на другой день утром. Он стоял у главного входа в белый дом и явно поджидал меня. Я движением головы пригласил его в кабинет. Пока я разбирался с ключами и ящиками своего стола, он молча следил за мной и вдруг сказал, как будто про себя:
— Значит, не поедет Наташа?
Я взглянул на него и увидел, что он не ощущает ничего, кроме своей потери. Прислонившись одним плечом к двери, Чобот смотрел в верхний угол окна и что-то шептал. Я крикнул ему:
— Чобот!..
Чобот кажется, меня не слышал. Как-то незаметно он отвалился от двери и, не взглянув на меня, вышел неслышно и легко, как призрак.
Я за ним следил. После обеда он занял свое место в сводном отряде. Вечером я вызвал его командира, Шнайдера:
— Как Чобот?
— Молчит.
— Работал как?
— Комсвод Нечитайло говорит — хорошо.
— Не спускай с него глаз несколько дней. Если что-нибудь заметите, то сейчас же скажите.
— Знаем, как же, — сказал Шнайдер.
Несколько дней Чобот молчал, но на работу выходил, являлся в столовую. Встречаться со мной, видно, не хотел сознательно. Накануне праздника я приказом поручил персонально ему прибить лозунги на всех зданиях. Он аккуратно приготовил лестницу и пришел ко мне с просьбой:
— Выпишите гвоздей.
— Сколько?
Он поднял глаза к потолку, пошептал и ответил:
— Я так считаю, килограмм хватит…
Я проверил. Он добросовестно и заботливо выравнивал лозунги и спокойно говорил своему компаньону на другой лестнице:
— Нет, выше… Еще выше… Годи. Прибивай.
Колонисты любили готовиться к праздникам и больше всего любили праздник Первого мая, потому что это весенний праздник. Но в этом году Первомай проходил в плохом настроении. Накануне с самого утра перепадал дождик. На полчаса затихнет и снова моросит, как осенью, мелкий, глуповатый, назойливый. К вечеру зато заблестели на небе звезды, и только на западе мрачнел темно-синий кровоподтек, бросая на колонию недружелюбную, грязноватую тень. Колонисты бегали по колонии, чтобы покончить до собрания с разными делами: костюмы, парикмахер, баня, белье. На просыхающем крылечке белого дома барабанщики чистили мелом медь своих инструментов. Это были герои завтрашнего дня.
Барабанщики наши были особенные. Это вовсе не были жалкие неучи, производящие беспорядочную толпу звуков. Горьковские барабанщики недаром ходили полгода на выучку к полковым мастерам, и только один Иван Иванович протестовал тогда:
— Вы знаете, у них ужасный метод, ужасный!
Иван Иванович с остановившимися от ужаса глазами рассказал мне об этом методе, заключающемся в прекрасной аллитерации, где речь идет о бабе, табаке, сыре, дегте, и только одно слово не может быть приведено здесь, но и это слово служило честно барабанному делу. Этот ужасный метод, однако, хорошо делал свое воспитательное дело, и марши наших барабанщиков отличались красотой, выразительностью. Их было несколько: походный, зоревой, знаменный, парадный, боевой, в каждом из них были своеобразные переливы трелей, сухое, аккуратное стаккато, приглушенное нежное рокотанье, неожиданно взрывные фразы и кокетливо-танцевальные шалости. Наши барабанщики настолько хорошо исполняли свое дело, что даже многие инспектора наробраза, услышав их, принуждены были, наконец, признать, что они не вносят в дело социального воспитания никакой особенно чуждой идеологии.
Вечером на собрании колонистов мы проверили свою готовность к празднику, и только одна деталь оказалась до конца не выясненной: будет ли завтра дождь. Шутя предлагали отдать в приказе: предлагается дежурству обеспечить хорошую погоду. Я утверждал, что дождь будет обязательно, такого же мнения был и Калина Иванович, и Силантий, и другие товарищи, понимающие в дождях. Но колонисты протестовали против наших страхов и кричали:
— А если дождь, так что?
— Измокнете.
— А мы разве сахарные?
Я принужден был решить вопрос голосованием: идти ли в город, если с утра будет дождь? Против поднялось три руки, и в том числе моя. Собрание победоносно смеялось, и кто-то орал:
— Наша берет!
После этого я сказал:
— Ну смотрите, постановили — пойдем, пусть и камни с неба падают.
— Пускай падают! — кричал Лапоть.
— Только смотрите, не пищать! А то сейчас храбрые, а завтра хвостики подожмете и будете попискивать: ой, мокро, ой, холодно…
— А мы когда пищали?
— Значит, договорились — не пищать?
— Есть не пищать!
Утро нас встретило сплошным серым небом и тихоньким коварным дождиком, который иногда усиливался и поливал землю, как из лейки, потом снова начинал бесшумно брызгать. Никакой надежды на солнце не было.
В белом доме меня встретили уже готовые к походу колонисты и внимательно присматривались к выражению моего лица, но я нарочно надел каменную маску, и скоро начало раздаваться в разных углах ироническое воспоминание:
— Не пищать!
Видимо, на разведку прислали ко мне знаменщика, который спросил:
— И знамя брать?
— А как же без знамени?
— А вот… дождик…
— Да ращве это дождик? Наденьте чехол до города.
— Есть надеть чехол, — сказал знаменщик кротко.
В семь часов проиграли общий сбор. Колонна вышла в город точно по приказу. До городского центра было километров десять, и с каждым километром дождь усиливался. На городском плацу мы никого не застали, — ясно было, что демонстрация отменена. В обратный путь тронулись уже под проливным дождем, но для нас было теперь все равно: ни у кого не осталось сухой нитки, а из моих сапог вода выливалась, как из переполненного ведра. Я остановил колонну и сказал ребятам:
— Барабаны намолкли, давайте песню. Обращаю ваше внимание, некоторые ряды плохо равняются, идут не в ногу, кроме того, голову нужно держать выше.
Колонисты захохотали. По их лицам стекали целые реки воды.
— Шагом марш!
Карабанов начал песню:
Гей, чумаче, чумаче!
Життя твое собаче…
Но слова песни показались всем настолько подходящими к случаю, что и песню встретили хохотом. При втором запеве песню подхватили и понесли по безлюдным улицам, затопленным дождевыми потоками.