Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зепп остановился и посмотрел сверху вниз на этот жалкий обломок человека, который сидел перед ним, скрючившись, как на стульчаке. Излияния Римана взволновали его, но он не мог удержаться, чтобы не высказать то, что с первых же слов этой пространной жалобы вертелось у него на языке.
— Кто же вас неволит, драгоценнейший? — спросил он сердито, с сухой насмешкой.
Риман же вместо ответа вдруг взглянул на него и спросил боязливо:
— Мы не слишком кричим? — Он-то сам нисколько не кричал, он говорил убедительно, но очень тихо. — Скажите, за стеной нас не могут услышать? — спросил он озабоченно.
— Нет, — поспешила ответить Анна, еще вся под впечатлением вспышки Римана, — нет, не могут. Кстати, в это время там никого и не бывает.
Траутвейн же больше с жалостью, чем с презрением, смотрел на своего друга, на эту тряпичную душу. Он уже не сердился на него. Он только теперь разглядел, как изменился Риман. То же лицо и та же осанка, но голос — а ведь именно голос давал Траутвейну представление о человеке, — голос Римана был уж не тот. И Зепп уловил это, когда Риман вспылил, и потом, когда он задал свой боязливый вопрос. Да, человек изменился, он пришиблен, замучен, его жизненная сила иссякла. И если Траутвейн иногда тайком завидовал Риману, который остался в Германии и занимался там музыкой, то теперь он не испытывал ничего, кроме жалости к другу. Он рад был, что своевременно оставил зачумленную страну и спас свою душу.
Через минуту Риман спохватился, смущенно улыбнулся, как бы прося извинения за свою вспышку, это уже снова был государственный советник. Он стал деловито перечислять все то, что ему, несмотря на сопротивление властей, удалось сделать в Германии, называл многих заслуженных музыкантов, которых он спас. Но Траутвейн не шел ни на какие уступки. Он неумолимо констатировал:
— Перед историей музыки вы этим не оправдаетесь. Аполитичной музыки не существует. Раз вы, дирижер, создаете музыку для третьей империи, то это плохая музыка, как бы хороша она ни была. Тот, кто творит музыку для подлых ушей, творит подлую музыку.
Впрочем, все эти разногласия не помешали тому, что позднее разговор снова принял дружеский характер. Риман рассказывал, что он обычно два-три раза в год попадает в немилость и на месяц-два его отставляют, лишают возможности дирижировать. Обыкновенно он употребляет это время на сочинение сонат. За эти два года он написал пять сонат. Траутвейн никогда не скрывал, что считает произведения Римана эклектичными, скучными. Усмехнувшись, он откровенно и сердечно сказал, что в таком случае он желает себе и своему другу лишь одного: чтобы тот возможно дольше не был в опале у своего фюрера.
Риман, невзирая на нападки Зеппа, засиделся у Траутвейнов за полночь. Он, видимо, испытывал потребность поговорить, раскрыть душу и, когда наконец стал прощаться, попросил Траутвейна проводить его. Зепп добродушно спросил, не опасно ли для Римана показаться с ним на улице. И они прошли большую часть пути вместе, как много раз в своей жизни на многих путях. Лишь на площади Согласия, где жил Риман, они расстались. Траутвейн сел в автобус, а государственный советник Риман несколько деревянным шагом, слегка сутулясь, обошел вокруг ярко освещенной площади и исчез в дверях гостиницы «Грильон».
10. Оратория «Персы»
Зепп по-прежнему ждал исполнения «Персов» по радио со смешанным чувством. Он присутствовал на нескольких репетициях, и вскоре оказалось, что и с дирижером и с оркестром он говорит на разных языках: то, чего он добивался, не выходило. Но он был в изгнании, он был гостем в чужой стране, он не шумел, как сделал бы на родине, и на вопрос, доволен ли он, заставил себя сказать: «Oh, ca va tres bien».[18]
Анна в эти дни вся искрилась радостью, заражавшей и других. При мысли о том, что скоро мир услышит произведение ее Зеппа и что добилась этого она, у нее точно крылья вырастали. К тому же Риман согласился вместе с ними прослушать передачу. Правда, он не мог вместе с Зеппом и другими официально приглашенными гостями присутствовать в концертном зале на исполнении оратории. Но если Зепп решит слушать ее по радио дома или еще где-нибудь, в обществе нескольких ближайших друзей, Риман охотно придет. И хотя Зепп в этом случае пожертвует тем, что не услышит чистой музыки, не искаженной радиопередачей, он зато услышит своих «Персов», как тысячи и тысячи непривилегированных, рядовых радиослушателей. Там, где дело касалось Зеппа, Анна становилась честолюбива, и для нее обещание Римана означало серьезное общественное признание. Уже в тот вечер, когда Риман был у них, ей пришло в голову пригласить несколько человек и прослушать с ними первую передачу «Персов», как это, разумеется, было бы на родине; она радовалась тому, что присутствие Римана придаст особый блеск этой встрече.
Готовясь к этой маленькой вечеринке, Анна лишний раз с болью в душе почувствовала разницу между прошлым и настоящим. Каким серьезным и в то же время приятным был бы такой вечер в ее берлинском или мюнхенском доме. Но здесь, в Париже, у них нет своего дома. Где взять подходящие четыре стены, приятное обрамление, чтобы создать дружескую атмосферу? Тут, в номере гостиницы, все как-то расплывается в нечто серое, безличное. Наконец Анна решила остановиться на отдельном кабинете того кафе, где Траутвейн и его друзья иногда собирались для политических бесед. Это была неуютная голая комната, но Анна надеялась создать там нечто похожее на «атмосферу».
Пришлось поломать голову и над тем, кого пригласить. Зепп проявлял мало интереса к ее затее. Когда она спрашивала, позвать ли того или другого, он отвечал: «Ах, да делай как хочешь». Она предполагала пригласить Вольгемута, Элли Френкель, Зимелей и Перейро. Некоторые опасения вызывали гости, которых напоследок захотелось позвать Зеппу. А он вздумал пригласить благодушного старика Рингсейса, Петера Дюлькена, внештатного сотрудника «ПН», очень музыкального, в первую же очередь — и это серьезно беспокоило Анну — Чернига и Гарри Майзеля. Когда она попыталась робко возразить, он тотчас же вспылил. Его друг Черниг в конце концов не совсем непричастен к «Персам», а Гарри Майзель обладает более тонким музыкальным вкусом, чем вся остальная компания. Анна осторожно напомнила, что Риман ради «Персов» отказался от репетиции, что с ним надо в известной мере считаться, а ведь весьма возможно, что Черниг и Гарри Майзель при своей распущенности больно заденут корректного, сдержанного дирижера. Но Траутвейн упрямо ответил, что ему не нужны люди, которых может стеснить присутствие Чернига и Гарри Майзеля. Анне пришлось сдаться.
Ей и в самом деле удалось несколько скрасить унылую комнату. Она проверила акустику, приняла меры, чтобы извне не проникало слишком много шуму, и составила разнообразное меню. Это стоило недешево; но мосье Перейро обещал ей выжать из дирекции радио высокий гонорар.
И вот наступил этот вечер. Гости собрались вовремя, и наконец зазвучала музыка, исполнение которой стоило стольких трудов Анне. Она вспоминала о бесконечной беготне к Перейро, в дирекцию радио, об улыбках и любезных словах, которые ей приходилось выжимать из себя в такие минуты, когда она предпочла бы браниться и проклинать. Она вспомнила и о том грустном вечере, когда ей пришлось оставить больного Зеппа в одиночестве. Но теперь Анне было воздано сторицей, теперь наконец зазвучала музыка ее Зеппа, его творение, теперь станет ясно, что она не какая-нибудь дура, возлагающая свои надежды на мираж. Страстно слушала она музыку, которая лилась из радиоприемника. Зепп часто играл Анне «Персов»; но как бледны намеки рояля или пианино в сравнении с богатством оркестра.
И остальные гости, собравшиеся в маленькой комнате, Зимели и Перейро, Вольгемут и Элли Френкель, были хорошими ценителями, они умели слушать с интересом, самозабвенно и не мешая друг другу. С глубоким удовлетворением, усиливающим ее собственное наслаждение, Анна видела на их лицах мечтательное, углубленное и, не совсем умное выражение, с каким обычно слушают музыку.
Ганс, который признавался, что ничего не понимает в музыке, тоже внимательно слушал, наклонив четырехугольную голову и опустив глубоко сидящие глаза. Но Анна знала, что, несмотря на сосредоточенный вид, мысли его далеко, что музыка не волнует его. Так на самом деле и было. «Зепп, думал Ганс, — пишет о музыке так ясно, что всякому понятно, что он хочет сказать. А я безнадежен, этот гром и грохот мне ничего не говорят. Ведь все эти скрипки, флейты, барабаны только отвлекают, рассеивают. Под музыку невозможно по-настоящему думать и чувствовать. Очень странно, что взрослые люди тратят целую жизнь на такой тарарам и находят в нем смысл и разум».
Опасения Анны, что Оскар Черниг и Гарри Майзель помешают остальным, были, пожалуй, преувеличены. Но они вели себя и не особенно приятно. Черниг, правда, был сегодня не таким засаленным и замызганным, как обычно, но все же достаточно опустившимся. Он все время курил, швырял окурки на пол, нервно и неловко закуривал новые сигареты. Ему было трудно усидеть на месте; он тряс большой головой, нетерпеливо пожимал плечами, гладил себя по покрытой капельками пота лысине, кривил лягушачий рот. А безупречное спокойствие Гарри Майзеля раздражало, пожалуй, еще больше, чем нервозность Чернига. Гарри сидел с видом принца, и его красивое, надменное лицо было так неподвижно, что в конце концов казалось недовольным и скучающим.