Шизгара - Сергей Солоух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-...Короче, батя, иду сюда, выхожу в коридор, а эта их шалава оттуда (deleted), глаза по чайнику (deleted), и ко мне, за руки (deleted), ты понял, я вроде бы их пьяные (deleted) разбирать должен (deleted)...
Нет, в самом деле, негодяй полагал, - "шалава" и "лярва" наилучшие определения, но ошибся, жестоко просчитался, Остяков помнил русого голубоглазого птенца, девочку, робко, бочком в его купе зашедшую и кротко севшую на краешек дивана, клянусь, он даже брюк на ней не приметил, и вовсе не из-за белой, принятой на посошок, просто взор от лица отвести не мог,волос прямой, некрашеная, простая, правда, потом, когда ушла она на ночь глядя, а утром выяснилось куда, ох, слов не жалел, старый дурак, а ее, ее-то, прости, Господи, неразумие наше, оказывается, силой, силой окрутили там изверги, надругались нелюди, все руки искололи, мучили, держали, не пускали, а вырвалась, спасения искала, защиты, так этот молодой здоровый гаденыш...
Локти непослушные всему виной, встал Остяков, да пошатнулся, задел графинчик, сыграл тот о бокал, и оба на пол.
- Гена! - наполнил помещение призыв, и не только незадачливого трепача расправа миновала, но обошло рукоприкладство и Гаганова с Марой, которые, вместо благодарения и молитвы (по неведению и недомыслию, безусловно), лишь смешочки вознесли к небу, любуясь, как коренастый и сноровистый повар, завернув руку за спину превосходящему его и в росте и в весе поэту, вел бунтующего в унизительном полупоклоне к выходу, между прочим как бы интересуясь:
- Нина, сколько с него?
- Двенадцать.
В прохладном тамбуре и без свидетелей грубый Гена, обшарив остяковские карманы, изъял на ощупь полным показавшееся портмоне и в ответ на негодующее: "Ну ты, чурка нерусская, отпусти"- исключительным по расчетливости пинком отправил поэта из железного проема перехода в следующий вагон, лбом прямо в красное донышко стену украшавшего огнетушителя.
Боже мой, но нет, еще лишь "Боже", "мой" нас ждет впереди.
И поскольку в замке ресторанной двери слышен перестук торцевого железнодорожного ключа, нам нечего возле нее больше делать, проследуем в двенадцатый вагон и примем неизбежное с достоинством и честью.
Итак, оловянным алюминием купейной двери вознамерившись совершить членовредительство (отсечь Чомбе нос), Дмитрий Георгиевич Смолер сам не сумел разминуться с Эбби, уже сутки духов заклинавшим, Роудом и в неловком соприкосновении, разумеется, смял и опорожнил Димыч кулек, рассыпал, расплескал одинокой возней на четвереньках собранные листочки.
Последствия случившегося никак не соответствовали совершенной, в сущности, ничтожности этой утраты,- лицо Смура стало серым, пепельным, губы, всегда алые и напряженные, побелели, опустились и задрожали.
- На,- к несчастью, еще промолвил внезапно вдруг оживший Бочкарев,возьми,- сказал, протянув в фантик из-под "барбариса" завернутое энзе, кусочек серо-зеленого вещества со зведнозолотистымн вкраплениями.
- Ах ты заботливый, устал притворяться? - зловеще зашипел взбешенный новым ужасным подозрением интриган.- Поздно проснулся, можешь теперь засунуть его себе... Засунь себе, - задохнулся всегда так комично и принципиально щепетильный в выборе слов Димон,- засунь себе в задницу вместо мозгов, дурак... Дурак,- повторил Смолер раз пять.- Скотина, комедиант, князь кошкин-мышкин, шизо...
- Извинись,- выдавил Бочкарь, вновь приоткрывая глаза.
- Я?
- Ты.
- За что?
- За шизо.
- Ах ты псих недолеченный, калека, великий юродивый, обиделся? Дурочку валял - ничего, а теперь обиделся, ну, прости, прости, убогий ты наш, прости...
И, упав на колени, принялся Смолер биться курчавой своей башкой о стену, самозабвенно приговаривая:
- Прости сирого, отпусти грех.
Довершил же неприглядное действо спокойный баритон Винта, объявившийся сладким чмоканьем и принявшийся с нескрываемым удовлетворением подсчитывать:
- Три, четыре, пять...
Признаемся здесь, С-м-о уже случалось однажды (чуть больше года тому назад) стучаться головой в резную дубовую дверь и, кстати, также, в общем-то, из-за пустяка, из-за медсестрой Лаврухиной посеянной (естественно, и на треть не прочитанной) книги с названием "Колыбель для кошки". Впрочем, тот давний (недавний?) приступ неподдельного отчаяния был встречен жалостью, отчего лишь усилился и перешел в постоянное и неизбывное чувство отвращения к доброй сестре милосердия.
В поезде всхлипывать в такт было некому, за плечи Димона не хватали, тело свое и "машину" не предлагали, более того, самый терпеливый из всех людей на свете, увы, обнаружил предел добродетели.
В общем, когда злорадный Кулинич досчитал до двенадцати, подняв себя бережно и плавно, как сосуд, полный благородного и великолепного нектара (слегка, правда, прогоркшего эа сутки, прокисшего, начавшего от неумеренных добавок бродить и пениться), Бочкарь встал, косо, без сожаления посмотрел на психующего С-м-о и, объявив: "я тебя прощаю", вышел.
Да, сказал и, позвякав задвижками, покинул помещение, а за ним, как всегда, пример для подражания выбрав самый неподходящий, рванулся Мишка Грачик, Лысый.
Но если угодно правду, если вы, не смущаясь, готовы лицезреть наивные заблуждения и смещные иллюзии, то этого момента Лысый ждал давно и страстно, не просто ждал, верил,- именно Коля, Эбби Роуд, в конце концов встанет и лишит всю безумную компанию своего покровительства:
- Я ухожу от вас, свиньи.
Вот так, и только так. Вчера, конечно, после бессонных ночей, в опьянении удачей, едой, пивом и дымом, казалось Лысому,- привела его судьба в прекрасное четвертое измерение Коли Бочкарева, а сегодня взор просветлел, голова прояснилась, не в волшебную долину, не в страну алых маков, а в подъезд и подворотню, куда, похоже, и Эбби Роуда затянули не то обманом, не то силком.
Признаться, со стороны, на расстоянии, в молодежном кафе "Льдинка" все они, и Лапша, и Смур, выглядели как-то не так, иначе, симпатичнее (насчет Винта, похмелье лет с пятнадцати врачевавшего футбольчиком, "дыр-дыром", сомнений-то ни малейших не было), но эти двое, даже и непонятно теперь, как они с Колей рядом оказались.
Впрочем, сенсации Лысого сейчас не так уж и важны. Главное, он сознательно сделал ноги, смылся. Выполнил задуманное, реализовал побуждение, зародившееся едва ли не в то самое мгновение, когда он, Мишка, Ken'ом Hensley возбужденный, мечтою окрыленный, конец своего сна наяву принял за случайный разрыв пленки и, усаживаясь между Смуром и Эбби Роудом, не удержал глупого восклицания:
- Слыхали?
- Дверь закрой,- ответили слева.
- Ксюша-ресторанная среди дня без музыки ломается,- добавили сверху (вернее, слово вклеили, в коем на четыре дружные согласные "б", "з", "д" и "т" приходилась всего одна и та бравой, звонкой, авангардной тройкой приглушенная гласная).
Свалил-таки, а в Казани слаб оказался духом, когда шел по перрону навстречу за лимонадом посланному Штучке, делал за шагом шаг, оставлял за спиной вагон за вагоном, но, увы, сопоставляя в уме скорость приближения к столице с пустотой в кармами, и не удивительно, что повернул обратно.
Теперь же с Колей на пару, вдвоем, может быть, с одним из самых замечательных людей на свете, ясновидцем и прорицателем, первым математиком первой физматшколы, обитателем неэвклидовых пространств чувствовал себя Грачик пусть не утренний задор и надежду обретшим, но уж, определенно, готовым если не пешком до столицы дотопать, то уж пересидеть в каком-нибудь укромном уголке ночь вполне.
Да что ж ночь, при чем здесь темное время суток, оно придет и уйдет. Все, happines, complacency, satisfaction, serenity, радость без конца и без края, одна лишь она впереди, и не нужны никакие билеты, пропуска и мандаты, все произойдет само собой по бочкаревскому велению, по грачиковскому хотению.
This is a thing I have never known before
It's called easy livin'
Ну, в самом деле, так он и думал. Мишка, и так был рад своему избавлению и Колиной удали, что, стоя в дальнем тамбуре перед сгорбившимся, на откидном стуле покой обретающим в набивании косяка Эбби Роудом, лишь усилием воли удержался и не погладил мечтателя по забубенной голове. И невнятное, в обильной слюне полуутопленное бормотание: "...несчастный, он не слышит... не слышит и не услышит... больной, больной... вот кому действительно надо лечиться... да всем, всему миру надо бы... нормальному человеку дышать уже нечем... лом, чувак, лом... но я его прощаю... мы, мы их всех прощаем..." - казалось Лысому забористей битяры имени Чарлза Диккенса. Конечно, Колино трансцендентальное "мы" (Зайка, Зайка, к тебе еду, к тебе) принял бедняга на свой счет, ну и ладно, по наивности и совершенно бескорыстно, да и вообще вернул сторицей, молчаливым, чистым своим обожанием, восхищением чайника воскресил в воздухоплавателе Николае Бочкареве если не волшебных колокольчиков песню, то внес в его душу умиротворение, и в награду уже за этот прилив Эбби Роуд, мундштучных дел мастер, сделал Грачику "паровозик" - искусственное дыхание через красный уголек папиросы, дал урок неопытной диафрагме, и Лысый, наивно до сих пор лишь учащение сердечных сокращений да тяжесть в ногах принимавший за действие смолы, в полях под жарким солицем потемневшей, впервые в жизни действительно бросил вызов силам тяготения.