Свидание с Нефертити - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стадо скотов.
— Гений, возвысившийся над толпой, не изменился, — усмехнулся Федор.
— А ты по-прежнему щеголяешь в штанишках Вече Чернышева? Слышу из твоих уст его ангельский голосок. Да, я осуждаю! Людей? Нет. Это не люди! Это глупые караси-идеалисты. Рыбье племя. Им бросили дешевую приманку — молодые… Они стаей кинулись на нее, клюют… Я не ходил и не пойду смотреть на эту пачкотню. Молодые… Кто? Эти иваны мышы? Да они никогда не были молодыми, они еще в чреве матери были расчетливыми старичками. Для них искусство — средство наживы. Подличают, подлаживаются, продаются за тридцать сребреников, иуды искариотские.
Голос Левы Слободко заглушал плач ребенка, доносившийся из-за перегородки. И в этом сердитом голосе не слышалось ни усталости, ни сомнений — по-прежнему несгибаемая правота непризнанного, прежняя фанатичность вождя-одиночки.
— Обругал — и душа спокойна. Легкий ты человек, — позавидовал Федор.
— А что прикажешь — хвалить?
— Разрешить проклятый вопрос: что есть истина?
— Для меня нет этого вопроса. Я знаю свой путь. Ты видишь, как к нему иду… — Лева Слободко обвел чубуком трубки захламленную, тесную мастерскую. — У жены на завтрашний день не осталось ни копейки денег, не на что купить хлеба, молока мальчишке. Я не знаю, буду ли я завтра обедать. У меня пять тысяч рублей долгу. Я не жалею, что у меня нет приличных штанов, нет ботинок, но, если ты мне дашь рублей пятьдесят, я возьму их без стеснения. И на них я куплю не молоко, не штаны, а краски и холст. Ты видишь, какова моя дорожка в искусстве. Мог ли бы я шагать по ней, не зная цели? Я знаю! И таких, как я, появится скоро много! И в конце концов нынешние караси-идеалисты начнут понимать и уважать нас. Они вспомнят, что их деды и прадеды бросали гнилыми яблоками в великие творения импрессионистов. Очнутся! Придет срок! Залог этому то, что осмеянные в свое время полотна Ренуара, Клода Моне, Сезанна вызывают молитвенное настроение у нынешних карасей-идеалистов. Великий Ван Гог при жизни был презираем, почему бы мне не разделить его участь?
Плакал ребенок, и Лева Слободко с разгоревшимся лицом, разрубая кулаком пыльный, пахнущий пеленками воздух, пророчествовал о своей великой миссии. И Федор в эту минуту даже готов был верить ему, завидовал его простой и бесхитростной убежденности — раз человечество признало Ренуара и Сезанна, оно непременно должно признать и его, Леву Слободко.
— Мы еще сойдем с мансард на землю. Нам еще будут посыпать путь цветами!..
— Ладно, — перебил его Федор. — Соловья баснями не кормят. Показывай, что ты готовишь для бессмертия.
Он ждал, что Лева Слободко царским жестом укажет на стены: «Смотри». Но Лева сказал значительно:
— Я тебе покажу две свои последние работы.
— Валяй.
Лева подошел к стене, повернул к свету широкий холст.
— Вот… — и отступил в сторону.
К удивлению Федора, на холсте были изображены не бесформенные абстрактные завихрения, а стилизованная домна с огненным ореолом вверху. Вокруг домны на коленях люди, у людей видны только пятки и туго обтянутые одеждой зады, голов нет.
— Называется «Огнепоклонники», — возвестил Лева.
Люди, распростертые перед раскаленным, угрюмо-гневным Молохом, люди без голов, без туловищ, состоящие из пяток и тупых задов, — и автор в непростиранной пижаме, с сумрачным торжеством ждущий удивления, восторга или возмущения, непризнанный гений, свято верящий в свое высокое будущее.
Чернильно-лиловые тона, и небо над домной — зловеще-красное, насыщенное губительным печным жаром.
— Ну? — напомнил Лева.
Что сказать? Сообщить, что угарно-красный колорит впечатляет, что от вида крупнозадой, безголовой толпы, распростертой ниц, невольно испытываешь какую-то опустошенность в мозгу, отупляющее равнодушие во всем теле. Сообщить это, порадовать его похвалой. «От похвалы вырастают крылья, распухают мускулы Геркулеса». Гений в непростиранной пижаме, он тоже человек, и ему нужна похвала, возрождающая за спиной крылья. Только куда он полетит с этими крыльями?..
Федор молчал, Лева Слободко ждал.
Домна в зареве, молящиеся на нее люди, люди без голов…
Где-то в глубине времен, на более молодой и дикой Земле, в темном мозгу животных вспыхнула искра разума, долго тлела, готовая заглохнуть, и не заглохла — разгорелась. И этот медленно разгорающийся пожар по векам и тысячелетиям оставил свои следы: каменный топор, бронзовая мотыга, колесо, водяная мельница, паровая машина, автомобиль, домна, самолет… Изменялась жизнь, появлялись новые осложнения, неизвестные животному, прозябавшему в глухих сумерках разума. Кто говорит, что эти негаданные осложнения переносить легко и просто, что за них не приходится платить расстроенными нервами и кровью? Но автомобиль, домна, самолет — несчастье? Лева ждет ответа, от похвалы вырастают крылья, в какую сторону он хочет махнуть ими? Вспять, в утробу матери?
Лева Слободко ждал, и Федор произнес:
— Куда зовешь, пророк?
— Я не пророк, а художник, — холодно возразил Лева.
— А разве художнику чужд дар пророчества?
— Противопоказан!
— Между тем ты пытаешься пророчествовать.
— Нет, хочу ущипнуть, чтобы проснулись.
— Ты мне напоминаешь пьяного, который идет по улице, плачет, кричит с надрывом: «Дураки!» А по какой причине дураки, откуда это видно — самому неизвестно. Право, такое поведение со стороны выглядит не очень-то умно.
Лева потемнел лицом, сердито повернул холст к стене.
— Ты хочешь, — произнес он в сторону, — чтоб я указал готовые рецепты, как изменить мир. Не много ли?.. Достоевский или другой любой, на твой выбор, художник-гигант рецептов не дали.
— Но Достоевский указывал — и довольно точно, — что дурно в человеке. В самом человеке, а не во всем человечестве — разница. А ты ведь против человечества вообще, словно сам к какому-то сверхидеальному племени принадлежишь. Тогда уж ответь, что совершенней, что выше человечества, на кого мне, бедному зрителю, равняться? Вырезай язвы, но не уничтожай всего организма.
— Ладно, вы с Чернышевым были и останетесь для меня жителями другой планеты. Не поймем.
— Видимо, не поймем. Показывай вторую работу.
— А что толку? Чтоб лишний раз по скудости облаял?
— Показывай.
— Изволь, не убудет. Только свои высказывания держи при себе.
Лева повернул вторую картину, приставил ее к стене, сам сердито отвернулся, начал набивать трубку.
Вторая картина — маленький холст, сияющий нежными полутонами. На фоне ясного, чуть тронутого утренним золотом неба — огромные, как горы, как два пухлых гигантских холма, обнаженные женские груди, соски вызывающе торчат в поднебесье. А между грудями грубым крабом угнездился отливающий металлом пулемет. Он угрожающе направлен в лоб Федора.
— А эта как называется? — спросил Федор.
— Не все ли тебе равно? Ну, хотя бы — «Завоеванные высоты», — ответил Лева в сторону.
— Гм…
Не тронь, я это завоевал, мои высоты, позаришься — пуля в лоб! Женские груди, только груди — не женщина. Горы похоти, моя собственность, не смей сунуться! Завоеванные высоты… Откуда у Левы Слободко, крепкого парня, неплохого товарища, добряка по натуре, такое презрение к роду человеческому? В жизни Федор не замечал у него презрения, и самого Леву никто не презирал особо, мстить не за что и некому. Откуда?
Федор честно не высказал своего мнения, стал прощаться.
— Слушай, — пряча глаза, с усилием произнес Лева. — Ты, кажется, при деньгах, одолжи рублей пятьдесят.
Федор без слов вынул деньги.
Плакал, не унимаясь, ребенок за стеной. Эти деньги не пойдут ему на молоко, на них будут куплены краски…
А кожа женских грудей написана хлестко — душистая прозрачная голубая кровь гуляет в мягкой плоти. И раннее солнце ласкает эту кожу. Все-таки способен, сукин сын…
Федор шел к метро прокаленными тихими улочками. Они были пусты, только редкие прохожие спешили убраться от зноя.
Иван Мыш своими работами враждебен Федору, враждебен он и Леве Слободко. Лева Слободко — Ивану Мышу и Федору в равной степени. Федор, должно быть, враждебен им двоим.
К чьим работам в будущем выстроится очередь? И скоро ли она отвернется от картин Ивана Мыша?
15Возле каждого художника, высок он или зауряден, всегда должны находиться рядом полпреды от племени зрителей, те, кому показываются работы, те, чьи замечания выслушиваются, и те — а это самое главное, — кто верит. Ходят легенды о художниках-отшельниках, непризнанных гениях, которые создавали свои шедевры в полном одиночестве. Непризнанные гении были, но абсолютных отшельников при искусстве не существовало. Непризнанным был Ван Гог, не признанным обществом, но не близкими. Его брат Тео и такой же отверженный Гоген, еще десяток других были для Ван Гога полпредами от грядущих зрителей. Наверно, то же самое можно сказать и об отшельнике Сезанне. Признания полпредов достаточно, чтобы фанатическая вера в себя не угасла.