Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симон закатился смехом, когда услышал от нее этот сюжет (правда, без указания первоисточника). И она смеялась вместе с ним. Она представила себе реакцию Армана, если бы вдруг она ему сказала: «Арман, я вас люблю», прямо так, ни с того ни с сего, после чая… Бедняга, наверное, свалился бы с постели. Время от времени Эдму Боте-Лебреш на пару минут охватывало умиление по поводу жребия, выпавшего на долю Армана Боте-Лебреша, маленького и незаметного муравья-труженика, своего супруга. Но не проходило и трех минут, как она вспоминала о том, как ее муж разорял друзей, как он попирал ногами слабых и что слово «сердце» он употреблял лишь применительно к какому-либо заводу или какой-либо махинации. Эдме пару раз довелось наблюдать, как ее супруг ведет себя наподобие работорговца, а полученное ею и затем безвозвратно попранное буржуазное воспитание помогло ей четко усвоить этические различия, существующие между мелкой буржуазией и владельцами крупных состояний, различия, которые не уставал подчеркивать Скотт Фицджеральд. И от этих воспоминаний у нее проходила дрожь по спине много-много лет спустя.
В дверь постучали. Арман был не в состоянии в силу своей привычки к упорядоченности и нормальности даже вообразить, что в столь поздний час к нему в каюту может прийти кто бы то ни было, кроме стюарда. И он крикнул «Войдите!» раздраженным голосом, вновь обретенным начальственным голосом, которым он любил иногда разговаривать с окружающими, сейчас он был на два тона выше обычного, словно втягивая, а потом чуть ли не выплевывая сквозь зубы воздух, он освобождался от воспоминаний о Дориаччи, о ее губах, которые пахли гвоздикой или розой (Арман уже не помнил, как именно пахнет тот или иной цветок), от воспоминаний о собственном смущении, которое он попытался скрыть, рискуя захлебнуться. Но когда он увидел, что дверь по-прежнему приоткрыта, что на его «Официант?» не последовало подобострастного подтверждения, то решил, что пропал окончательно, что Дориаччи всего-навсего пошла переодеться на ночь и теперь явилась в каком-нибудь прозрачном, как паутина, пеньюаре, а поскольку молодые люди ей наскучили и она считает их пошлыми и пресными, судя по ее же собственным высказываниям, она, видимо, решила остановить свой выбор на нем, Армане, возможно, из-за возраста, но, скорее всего, из-за его состояния. Дориаччи, несмотря на миллиардные гонорары, захотелось также и состояния Лебрешей (Боте была всего-навсего девичья фамилия его матери, которую, идя навстречу ее пожеланиям и проявляя великодушие и скромность, семья присоединила к фамилии его отца, хотя капитал прядильных предприятий Боте едва-едва составлял треть капитала Лебрешей). «Ну ладно, Дориаччи там или не Дориаччи, – лихорадочно повторял про себя Арман, – но состояние, созданное на сахаре моими родителями, моими прародителями и моими прапрародителями, не переменит владельца!»
Он тотчас же объяснит все это Дориаччи, быть может, это вселит в нее страх… И в простоте душевной Арман изобразил гримасу, которую он счел внушительной, но оказавшуюся попросту смешной, и вошедший Эрик Летюийе, увидев ее, расхохотался. Да этому-то здесь что надо? Арман Боте-Лебреш захлопал глазами, зарывшись в подушки, и пробормотал: «Выйдите! Выйдите!», как, должно быть, в свое время обратился папа Александр к маленьким Борджа, пришедшим посмотреть, как он умирает. «Выйдите!» – едва слышно повторил он, поворачивая голову то налево, то направо, «как умирающие в американских фильмах», вдруг подумал он. И он покраснел, представив себе, что подумает о нем этот голубоглазый мужчина с вдумчивым, серьезным взглядом. Он тотчас привстал в постели, улыбнулся, прокашлялся, чтобы прочистить горло, и заявил, одновременно пытаясь просунуть свою небольшую, но вполне мужественную руку в рукав пижамы:
– Как дела? Извините, мне что-то приснилось.
– Вам даже приснилось, что я вышел отсюда, – проговорил Эрик, улыбаясь своей холодной улыбкой, которая внушала Арману определенное к нему уважение – как одна акула уважает другую. – И я от души желаю, чтобы ваш сон как можно скорее превратился в явь, но прежде я хотел бы вас, милостивый государь, попросить об одной услуге. Вот о чем идет речь: завтра моей жене Клариссе исполняется тридцать три года, или, точнее, послезавтра, по прибытии в Канн. Мне хотелось бы преподнести ей Марке нашего друга Пейра, о котором она мечтает, но я опасаюсь, как бы эта глупая стычка не настроила его против меня и не помешала ему продать эту картину мне. Не можете ли вы совершить эту покупку для меня? Вот вам чек, покрывающий расходы.
– Однако… однако… – бормотал Арман, – Пейра вполне может рассердиться.
– Нет. – Эрик слегка улыбнулся, чуть ли не по-заговорщически, что несколько смутило Армана. – Нет, если эта картина предназначается Клариссе, то он не посмеет выйти из рамок приличия. А как только картина будет продана, все будет кончено. Более того, я полагаю, что наш друг Пейра будет весьма доволен, если эту картину тем или иным способом удастся продать.
Он произнес это «весьма доволен» с такой интонацией, которая пробудила в слегка расслабившемся во время круиза Армане человека делового и практичного.
– Что означает ваше «доволен»? Вы уверены в подлинности картины? Кто вам ее подтвердил? Двести пятьдесят тысяч франков – это двести пятьдесят тысяч франков, – недоверчиво проговорил он. (Вообще-то, несмотря на свою скупость, в количестве нулей на чеке он не видел ничего особенного. Тем более, если деньги шли на покупки или развлечения. На деле двести пятьдесят тысяч для Армана ничего собой не представляли, ибо этой денежной массы было недостаточно для эффективных биржевых операций.)
– Пейра лично обладает всеми сертификатами, и он лично гарантирует мне подлинность, – спокойно объяснил Эрик. – И потом, вы понимаете, что если Клариссе нравится эта картина, то лишь потому, что она красивая, а не из снобизма. Моя жена – что угодно, только не сноб, как вы уже, должно быть, заметили, – продолжал он, покачав головой, с той же самой улыбкой (которая на этот раз действительно внушила отвращение Арману Боте-Лебрешу – теперь он уже был в этом уверен).
– Ясно, – произнес он гораздо суше, чем ему бы хотелось. – Завтра утром при первой же возможности я встречусь с ним у бассейна и выпишу ему чек.
– А вот мой, – проговорил Эрик, сделав шаг вперед по направлению к Арману и протягивая светло-голубую полоску бумаги, этот идиллически-пастельный листочек французских банков. И поскольку Арман не протянул руки, чтобы ее принять, Эрик смутился, несколько мгновений переминался с ноги на ногу и наконец неприязненно спросил: – Что же мне с этим делать?
На что Арман Боте-Лебреш тем же тоном ответил:
– Да положите вы его куда-нибудь, – словно ему было противно смотреть на этот листок бумаги.
Двое мужчин смотрели друг на друга, и взгляд Армана стал внимательным: Эрик одарил его своей знаменитой улыбкой, слегка поклонился и произнес: «Спасибо!» – тем красивым, теплым голосом, который, как напомнил себе Арман, всегда выводил его из себя, когда он слышал его по телевидению.
Эрик вышел.
Арман Боте-Лебреш снова нырнул в постель, погасил свет и минуты три неподвижно лежал в темноте, после чего поднялся, лихорадочно закурил и проглотил две лишние таблетки снотворного, которые, если понадобится, помогут ему противостоять сладострастным поползновениям Дориаччи.
Расстояние от Пальмы до Канна «Нарцисс» должен был покрыть за восемнадцать часов, идя открытым морем и никуда не заходя по пути. К вечеру планировалось прибытие в Канн и прощальный обед. Погода стояла дивная. Бледное солнце стало красным, воздух посвежел, быть может, в нем ощущалось какое-то напряжение, но не того рода, которое царило на судне. Оно пробуждало энергию, жизненную силу, настойчиво манило в столь прекрасный день прогуливаться по палубе того самого корабля, который доставит вас в зиму и в город. Если утроить опрос, подумал Чарли, то пассажиров, страшащихся грядущей зимы, наверняка окажется больше, чем тех, кто с нетерпением ее ждет; и, пожалуй, лишь для Клариссы, Жюльена и Эдмы слово «Париж» звучало как «Земля обетованная». Для первых двоих Париж представлял собой десять тысяч тихих и уединенных комнат, а для Эдмы счастье заключалось в возможности рассказать в Париже все пикантные истории, случившиеся в течение круиза. Эдма возвращалась, переполненная любовью ко всей этой шикарной толпе, которая поджидала ее прибытия, причем среди них Эдма не любила никого по отдельности, зато странным образом быстрота суждений этих людей, их язвительность и снобизм, несомненно – хотя и парадоксально, – были ей по сердцу. «В конце концов, снобизм – это, наверное, одна из самых здоровых страстей, когда возраст уже не позволяет предаваться иным», – философствовал Чарли, разглядывая Эдму, когда та бросала хлеб дельфинам и чайкам тем же самым жестом, каким она у себя дома, вероятно, предлагала гостям тосты с икрой или паштетом. За те четыре года, в течение коих Эдма совершала этот круиз, Чарли, которого она сперва шокировала, успел привязаться к ней, особенно в этом году, когда она стала настолько мила и возвращала на кухню свой завтрак только четыре раза. Она даже прекратила угрожать сойти на «ближайшей стоянке», а это само по себе было великим достижением. Однако Чарли спрашивал себя, а не объясняется ли такой прогресс множеством захватывающих интриг, развивавшихся в этом году на борту «Нарцисса» и отвлекавших внимание Эдмы от подгорелых тартинок или плохо выглаженных блузок? Сейчас она в полном восторге подбрасывала хлеб в воздух, смеясь своим заливистым, светским, громким смехом, и выглядела как школьница-старшеклассница. И правда, сказал себе Чарли, в ней есть многое от девочки переходного возраста, и подумал, что она всегда такой и останется, точно так же, как Андреа – ребенком, Жюльен – подростком, а Арман Боте-Лебреш – стариком.