Истории тяжелая вода - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, — говорю я, — но тогда хотя бы составь письмо по-другому.
— Почему?
— Потому что, если подписывать вдвоем, я не могу сказать о себе, что работал вместе с ним и знаю его столько же лет, сколько ты. Найди другие слова, без этих подробностей.
— Хорошо, я исправлю. — Горбатов снова садится за стол и сначала мучительно долго думает, потом исправляет написанное, потом переписывает его начисто и наконец протягивает мне. — Теперь можно нести на машинку? — спрашивает он.
— Теперь можно.
Он уходит в машинописное бюро, и я остаюсь один. Я действительно слишком мало знаю человека, о котором, как теперь выяснилось, мы будем писать вдвоем с Горбатовым. И мне не по себе от этого. Но слова Горбатова, что он знает этого человека за нас обоих — и за себя, и за меня, — не из тех, через которые переступишь, за ними для него стоит вся та мера дружбы, которая нас соединяет.
Сухуми. Поздней осенью, и на этот год снова приехав вместе со мной в Гульрипши, Горбатов вчерне заканчивает здесь одну из последних написанных им глав второй книги «Донбасса» — главу о том, как из шахты за ненадобностью поднимают последних, еще остававшихся там лошадей и как с ними прощаются переходящие на другую работу коногоны.
Он читает мне эту главу, в одной руке держа стопку своих обычных маленьких, аккуратных, вырванных из блокнотов листочков, а другой время от времени сердито потирая лоб. Он волнуется, потому что особенно любит эту главу, любил уже давно — с тех пор, как задумывал ее и впервые рассказывал о ней. А сейчас, когда читает, кажется, сам начинает понимать, как все хорошо у него вышло, и от этого волнуется еще больше.
Я говорю ему, что услышанное мною сейчас принадлежит к лучшим страницам из всего, что он вообще написал. Это правда, и я вижу по его лицу, он сам знает, что это правда. Помолчав, он спрашивает:
— А у лошадей ведь тоже получились характеры? Верно? — И, сняв очки, трет платком переносицу и повлажневшие во время чтения глаза.
Он чужд сентиментальной любви к животным, но эти лошади, потрудившиеся и состарившиеся в шахте, для него тоже часть Донбасса.
Как-то вечером, не очень поздно, поработав каждый над своим и порядочно устав — Горбатов в этот день дольше обычного, часов до четырех, просидел за столом, — мы едем в Сухуми. От Гульрипши до Сухуми — километров пятнадцать, из них первые два с половиной, до шоссе, по очень плохой дороге, по таким горбам и выбоинам, которые с трудом выдерживает мой старенький «Москвич». Едем мы на ужин к нашему общему знакомому Шалве Михайловичу Габескириа, с которым Горбатов подружился еще в свой прошлый приезд сюда. Габескириа, по его словам, достал какое-то особенно хорошее вино, что для Горбатова, впрочем, безразлично, поскольку он предпочитает водку и пиво.
Проезжаем с километр от моего домика, и вдруг во время этой трясучки по колдобинам Горбатов болезненно охает.
— Что такое? — спросил я.
— Ничего. В боку кольнуло, сел как-то неудобно.
Я подвигаюсь на сиденье, чтоб ему было просторней. Проезжаем еще метров пятьсот.
— Как, ничего?
— Ничего.
Лица его в темноте не видно, но голос мне не нравится. Я переспрашиваю:
— В самом деле ничего?
Мы продолжаем ехать. Он с минуту не отвечает, потом говорит:
— Мне, кажется, плохо.
Я останавливаю машину.
— Больно сердце, — говорит он. — И сзади, спину. Вообще больно.
Что делать? Возвращаться обратно ко мне — значит, снова два километра трясти по колдобинам человека с сердечным приступом, а вдруг и с инфарктом. Да и как потом забирать его оттуда, если, не дай бог, его нужно будет класть в больницу? Ехать вперед — еще полкилометра скверной дороги, но зато дальше сразу шоссе до самого Сухуми.
— Так как, возвращаемся или едем дальше? — спрашиваю я.
— Как решишь, так и делай, ты же любишь командовать, — верный себе, через силу насмешливо хмыкает Горбатов.
Мы подъезжаем к дому, где на втором этаже один, без семьи, живет собравшийся угощать нас ужином Шалва Михайлович Габескириа, я бегу по лестнице и возвращаюсь с ним.
Первое предложение: проехать еще немножко и добраться сразу до больницы. Но Горбатов наотрез отказывается:
— Врача вызывайте, а в больницу не поеду. Вы мне поможете, и я к вам заберусь, — в конце концов, у вас всего второй этаж. Не так уж мне плохо, как вы думаете!
О том, чтобы поднимать его на второй этаж, не может быть и речи, и тут вступает в свои права удивительное в таких случаях грузинское гостеприимство: соседи Габескириа, живущие в квартире под ним, предлагают освободить для Горбатова у них на первом этаже комнату, где он, сколько надо, сколько скажут врачи, столько и будет лежать! И пусть Габескириа тоже пока перебирается к ним! И я вполне могу у них заночевать! И ужин для нас надо перенести со второго этажа сюда; больному будет веселее, если мы будем потихоньку ужинать, а он будет лежать рядом и тоже что-нибудь съест и выпьет, если захочет! Все эти предложения сыплются разом, как из рога изобилия!
Горбатов смеется, охает от боли, снова смеется и, поблагодарив, соглашается.
Мы под руки проводим его на первый этаж, в нижнюю квартиру, и укладываем на тахту, которая за эти несколько минут уже заново застелена. Но Горбатов, ложась на тахту, не хочет раздеваться — наверно, ему это кажется первым шагом к больнице. Мы снимаем с него только ботинки и пиджак.
Кто-то звонит в больницу, кто-то другой едет за врачом. Я, конечно, говорю, что теперь не до ужинов и незачем перетаскивать сверху вниз все, что там у Габескириа приготовлено, но Горбатов сердито мотает головой, ему нравится, что он будет лежать и смотреть, как мы будем ужинать. По-моему, ему кажется, что раз так, значит, у него не инфаркт! И вообще все это его веселит!
Потом происходит все, что бывает в таких случаях: приезжает один врач и второй врач. Куда-то ездят и что-то достают, привозят, меряют, проверяют, делают уколы. Решают, что больного пока что не надо трогать и что мы правильно поступили, что привезли и положили его здесь, а завтра с утра придет профессор и вместе с ним будут решать, что дальше… Потом сверху все-таки притаскивают и вино, и еду; один из врачей уезжает, а другой остается дежурить и ночевать. Мы придвигаем стол к самым дверям второй комнаты, где лежит Горбатов, и он видит нас, иногда подает насмешливые реплики с обычной своей ворчливой интонацией, не то шутя, не то сердясь, требует, чтобы ему дали водки. Водки мы ему, конечно, не даем, ужин короткий, еда в рот не лезет, и вообще все это имеет скорей психологическое значение: подтвердить ему, что ничего особенного не произошло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});