Услады Божьей ради - Жан д’Ормессон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Они» — мы называли их только «они» или «покупатели», причем вовсе не из презрения или враждебности, а лишь потому, что наш дед не привык иметь дело с административными советами и никак не мог понять, кто в них главный и кто решает, — предложили нам сумму намного ниже той, которую предлагали трактирщики. Зато они ловко согласились использовать лес в соответствии с нашими планами и обычаями, заверили, что не тронут часовню, будут присматривать за могилами наших предков, похороненных в XIV и в XV веках, сохранят липы и каменный стол. Дедушка размышлял целую ночь. И согласился. Такое быстрое решение удивило нас, а может, и его самого. Было что-то похожее на трусливое облегчение от столь быстрой концовки восьмивековой истории. Уж слишком много мы перед этим говорили, спорили, страдали. И нам предстояло страдать еще и впредь.
Мы с Пьером, Филиппом, Клодом и Натали пили утренний кофе, когда вошел дедушка, чисто выбритый и одетый. Мы встали, приветствуя его. Он не выспался. Держался он очень прямо, но с тем усталым, изнуренным видом, который временами подсказывал нам фразу: «Все же, знаешь, ведь ему как-никак девяносто три года…» Он сел с нами за стол. Произнес: «Я плохо спал». И сразу после этого тихим, словно виноватым голосом добавил: «Думаю, продавать надо». Наступила долгая пауза. Мы не могли взвалить на него одного тяжесть ответственности за самое трудное в истории семьи решение. «Я тоже так думаю», — сказал Пьер. И Клод, и я высказались в том же духе. Филипп молчал, разведя руки в жесте, выражающем бессилие. Думаю, он предпочел бы лучше умереть вместе со всей родней, подобно тому, как гибнет капитан вместе со своим кораблем, с флагом на мачте и гимном на устах. Было почти что-то похожее на умиротворенность, несмотря на весь ужас момента в этом, наконец принятом решении. Страх неизвестности уступил место срочной необходимости принимать конкретные меры. Пьер взял карандаш и бумагу и стал писать на нем даты и фамилии людей, с которыми надо было посоветоваться, детали, которые надо было проследить. Клод составил список — ставший короче пятнадцать лет тому назад и еще короче пять лет тому назад, — список сторожей, садовников, возчиков, которым следовало выплатить, в зависимости от стажа работы на нас, денежные вознаграждения и пособия. Он добавил к ним стариков, пенсионеров, сестер из приюта, пять или шесть гимнастов — когда-то он обзывал их фашистами, — оставшихся от Общества Плесси-ле-Водрёй, которое имело наш девиз: «Услады Божьей ради». Мы не могли уйти, не позаботившись о них. Дедушка сидел за столом молча, не шевелясь, погруженный в свои мысли или воспоминания. Вдруг его охватило волнение. Он сжал руку Пьера, сидевшего справа от него, и руку Клода, сидевшего слева, и тихо произнес: «Есть в жизни одна важная вещь: семья. Оставайтесь едины».
Переезд отнял у нас много сил. Так много, что мы уже ничего не испытывали, находя в шкафах разбитые вазы и разрозненные подшивки журнала «Иллюстрасьон» за давно прошедшие годы. В них можно было обнаружить среди портретов немецких принцев крови и принца Уэльского, между информацией об окончании дела Дрейфуса и о первых аэропланах, фотографии наших прабабушек в невероятнейших платьях, очень насмешивших Веронику. А я читал все эти сокровища, вместо того чтобы их выбрасывать, и Пьер ругал меня. Он хотел, чтобы я помогал ему снимать портрет герцога и пэра Франции кисти Шампеня или разбирал бесчисленные колоды карт, которыми дедушка раскладывал свои вечерние пасьянсы, которые, хотя он и называл их удачными, сходились у него лишь в одном случае из четырех. Занятые уничтожением нашего прошлого, мы в течение целого года нашей жизни не решались ни глубоко вздохнуть, ни заговорить друг с другом. Мы делили между собой старинные часы, комоды в стиле Людовика XV, раздавали охотничьи рога, ставшие никому не нужными. Сотни людей, целые поколения, воспитанные в культе прошлого, оставили после себя, подобно морене, остающейся после схода ледника, следы мира чудес и печалей, сотканного из воспоминаний; нам пришлось немало потрудиться, чтобы попытаться их стереть. Мы испытывали не только грусть, но и что-то вроде стыда. Имели ли мы право для собственного комфорта и удобства выбрасывать в небытие это прошлое, которое Бог, семья, история — а не одно ли и то же все это? — нам доверили. Мне вдруг стало понятно и близко отчаяние Филиппа. Сколько раз сомнение наполняло меня при виде фотографии или пожелтевшего венка, вынутого из-под стеклянного колпака! Тогда Пьер или Клод, страдавшие не меньше меня, но более мужественные, хлопали меня по плечу и говорили, что дед ждет меня под липами, чтобы пойти прогуляться вокруг пруда, брали у меня из рук ненужный, но священный предмет и выбрасывали его, за меня, в мусорное ведро на кухне. Мы читали в свое время много книг, где братья, родные и двоюродные, воевали друг с другом. У нас же, быть может, во исполнение заветов деда, все было иначе: на нас обрушивался весь мир, само время и история оборачивались против нас, но мы любили друг друга.
Время от времени в Плесси-ле-Водрёй приезжали вежливые и очень мудрые люди, которые обходили все залы, склонялись над столиками, над пузатыми комодами, над креслами «бержер» в стиле Людовика XV, вглядывались в портреты маршалов, награжденных орденом Святого Духа, и кардиналов в пурпурных мантиях. Это были эксперты. В их замечаниях и взглядах читалось восхищение великолепием мест и легкое презрение к посредственности собранных там предметов. Надо сказать, что после примерно двух веков разделов имущества и раздач в приданое, настоящих ценностей в доме осталось не слишком много: комоды были подделками, а портреты кардиналов — копиями. Оригиналы были в Лондоне, в Нью-Йорке, на виллах в Каннах и во Флориде, в музеях Детройта или Чикаго, в сейфах, быть может, на Багамах или в Швейцарии, в лучшем случае — на потрескавшихся стенах разрушающихся дворянских гнезд где-нибудь в глуши Вандеи или Бургундии, куда они случайно попали по завещаниям или в виде компенсаций за недвижимость. Дедушка вспоминал, что во время разделов имущества предшествующими поколениями и его дед, у которого было девять братьев и сестер, не считая тех, что стали священнослужителями или умерли в детстве, отдал кому-то из них две картины Гейнсборо, другому — три кресла работы Жакоба или Ризнера, третьему — коллекцию фламандских гобеленов. С годами, чтобы просуществовать, жители Плесси-ле-Водрёя постоянно беднели. В течение XIX века и в начале XX мы ничего не продавали, но все делили. Так наши вазы, мебель и прочие вещи разлетелись по всему свету. Ничего не осталось от золотого сервиза, подаренного Петром Великим, ничего — от тридцати шести кресел, обитых гобеленами, на которых мифологические герои успешно сражались с фантастическими животными. Одно из кресел кто-то видел в чьем-то доме близ Ньора, другое находилось у внучки дяди Адольфа, которая жила в Мазаме, а еще три — в Ферьере, у Ротшильдов. Мы только успевали удивляться: оказывается, мы жили среди подделок. Отменный вкус, которым мы так гордились в нашем роду, развивался в окружении фальшивых предметов. Огромный красный пуф с кисточками, служивший обрамлением кадке с пальмой, большой письменный стол испанской работы, портрет Людовика XIV в доспехах и с лентами, в котором мы упорно угадывали кисть Риго, рассмешили посетителей, и они посоветовали нам поскорее отделаться от них на каком-нибудь провинциальном аукционе. От снятых картин на стенах оставались неприятные пятна, в зависимости от недополучения солнечных лучей или пыли, то темные, то светлые. Нам негде стало присесть. Из служебных помещений принесли стулья с плетеными сиденьями и некрашеные столы. Сидя кружком в пустоте, угнетавшей нас с каждым днем все больше и больше, мы вступали в чуждый нам мир: прожив всю жизнь среди старинных кресел и безделушек, мы чувствовали себя теперь актерами, играющими современную пьесу без декораций.
Мы приучались к ощущению тревоги. Не только из-за несчастий и горя, как это бывает у всех. Я имею в виду тревогу, ранее нам неизвестную. По ночам мы вдруг просыпались в поту, с сердцем, сжатым железным обручем. Так современный мир шутил над нами. Дедушка не просыпался, он не спал совсем. Мы слышали, как на рассвете он ходил среди шороха и тихих стуков по коридорам замка: протянув руки в темноте, он шел на ощупь, вдоль стен, лишившихся картин и охотничьих трофеев.
Мы знали, что вещи, как люди, могут умирать. Замок умирал у нас на глазах. Мы его убили. Его убила история, демография, подъем масс, социализм, экономическое развитие и конец привилегий. Но и мы тоже. Потому что не захотели связать свою судьбу с его руинами и умереть вместе с ним. Ход времени угнетал нас всех. Хотя в беде мы, возможно, были велики, как никогда. По вечерам, высунувшись из окна, я с тяжелым сердцем смотрел на деда, сидевшего между Филиппом и Клодом за каменным столом. Они сидели молча, неподвижно. О чем думали они, такие разные и такие близкие, связанные чем-то более глубоким и сильным, чем события и политические взгляды? Я видел дедушку, по-прежнему прямого, с белой седой шевелюрой, опиравшегося подбородком на трость, которую он держал обеими руками, Филиппа, все еще красивого, напряженного от внутренней борьбы, которую он вечно проигрывал, Клода, страдавшего больших других и раздираемого противоречивыми чувствами: верностью будущему, которому он не собирался изменять, и верностью прошлому, отказаться от которого у него не было ни права, ни сил. Они молчали. Они не видели ни пруда, ни старых деревьев, каждая ветка которых была им знакома, ни родного неба, ни аллей, теряющихся вдали, среди огромных лесных дубов. Они смотрели в себя. Время от времени дед проводил рукой по глазам, а Клод раскуривал трубку. Затем они вставали. Нужно было идти ложиться спать в опустевшем доме, чтобы утром проснуться среди сундуков, приготовленных к последнему отъезду, из которого не было возврата.