Адольф Гитлер (Том 1) - Иоахим Фест
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с 1922 года, он все чаще прибегает к тому, чтобы проводить в один вечер серии из восьми, а то и двенадцати митингов, на каждом из которых он был объявлен в качестве главного докладчика, — такой метод соответствовал его комплексу толпы, равно как и его тяге к повторяемости, а также отвечал максиме массированных пропагандистских выступлений: «За чем сегодня дело и что должно быть решено, — заявит он в это время, — так это создание и организация одного единого, все возрастающего массового митинга, митинга из одних протестов, в залах и на улицах… Не духовное сопротивление, нет, а жгучую волну упорства, возмущения и ожесточённого гнева нужно нести в наш народ!» Один очевидец, побывавший на организованных Гитлером серийных собраниях в мюнхенской пивной «Левенброй», рассказывает следующее:
«На скольких политических собраниях бывал я уже в этом зале. Но ни в годы войны, ни в революцию меня не обдавало уже при входе таким горячим дыханием гипнотического массового возбуждения. Свои боевые песни, свои флаги, свои символы, своё приветствие, — отметил я, — похожие на военных распорядители, лес ярко-красных флагов с чёрной свастикой на белом фоне, удивительнейшая смесь солдатского и революционного, национал-социалистического и социального — то же и среди слушателей: преобладает катящееся вниз по наклонной плоскости среднее сословие, все его слои — будет ли оно здесь спаяно воедино?.. Бегут часы, непрерывно гремят марши, выступают с короткими речами унтерфюреры. Когда же появится он? Не могло же произойти что-то непредвиденное? Никто не в силах описать то лихорадочное состояние, которое разливается в этой атмосфере. Вдруг какое-то движение у входа сзади. Звучат команды. Оратор на сцене прерывается на полуслове, все вскакивают с мест с криками „хайль!“ среди кричащей массы и кричащих знамён тот, кого ждали, со своей свитой, быстрыми шагами и с застывшей поднятой правой рукой проходит к эстраде. Он прошёл совсем близко от меня, и я видел — это был совсем другой человек, чем тот, кого я то тут, то там встречал в частных домах»[349].
Построение его речей следовало, в общем-то, одному и тому же образцу — широковещательным хулительным вердиктом о современности постараться настроить публику и установить с ней первый контакт: «Ожесточение охватывает все круги; начинают замечать, что нет ничего из достоинства и красоты, обещанных в 1918 году», — такими словами начинает он одно из своих выступлений в сентябре 1922 года, и после экскурсов в историю, объяснения партийной программы и нападок на евреев, «ноябрьских преступников» и политиков, выступающих за выполнение положений Версальского договора, он, все более возбуждаемый отдельными выкриками или скандированием наёмных клакёров, заканчивает обычно провозглашаемыми в экстазе призывами к единству. По ходу действия в речь включается то, что подсказывает ему острота момента, аплодисменты, пивные испарения или та самая атмосфера, тенденции которой он раз от разу учитывает и преломляет все с большей уверенностью: стенания по поводу униженного отечества, грехи империализма, зависть соседей, «коммунизация немецкой женщины», оплевывание собственного прошлого или старая антипатия к пустому, мелочному и беспутному Западу, откуда вместе с новой формой государства пришли и позорный версальский диктат, и союзнические контрольные комиссии, и негритянская музыка, и женская стрижка под мальчика, и модерновое искусство, но не пришло ни работы, ни безопасности, ни хлеба. «Германия голодает из-за демократии!» — лапидарно формулирует он. Его склонность к мифологическому затуманиванию взаимосвязей придаёт его триадам масштабность и фон; не доходя до необязательных закоулков местных событий, этот буйно жестикулирующий человек видит перед собой всю перспективу всемирной драмы: «ТО, что сегодня пробивает себе дорогу, будет повеличественнее мировой войны, — провозглашает он однажды, — это будет битва на немецкой земле за весь мир! Есть только две возможности: мы станем жертвенным агнцем или победителями!»[350]
В начальный период педантично осмотрительный Антон Дрекслер после такого рода самозабвенных выпадов порою вмешивался, и, к досаде Гитлера, добавлял к его речам своё заключительное слово, преисполненное косного благоразумия; теперь же его не сдерживает ничего, и он делает широкий угрожающий демагогический жест, что, мол, в случае прихода к власти он порвёт мирный договор в клочья, что не остановится перед новой войной с Францией, а в другой раз делится видением о могучем рейхе «от Кенигсберга до Страсбурга и от Гамбурга до Вены». А все возрастающий приток слушателей доказывает, что дерзкий и безрассудный тон вызова как раз и есть то, что хотят услышать люди в атмосфере господствующих настроений покорности: «Надо не покоряться и соглашаться, а с риском идти на то, что кажется невозможным»[351]. В распространённой картине беспринципного оппортунизма Гитлера явно недооценивается его безрассудность, а также его оригинальность; именно откровенная приверженность к тому, что осуждено, и принесёт ему немало побед и создаст вокруг него ауру мужественности, яркости и безоглядности, которая даст столь большой задел для выработки мифа о великом фюрере.
Ролью, которую он вскоре себе выбрал и которой определил свой стиль, была роль аутсайдера, обещающая во времена недобрых настроений в обществе немалый выигрыш в плане завоевания популярности. Когда газета «Мюнхенер пост» назвала его «самым рьяным подстрекателем, бесчинствующим ныне в Мюнхене», он так парировал это обвинение: «Да, мы хотим народ подстрекать и непрестанно натравливать!» Поначалу ему ещё претили плебейские, беспардонные формы поведения, но когда он осознал, что они не только приносят ему популярность под куполом цирка, но и вызывают повышенный интерес в салонах, то стал все бесстрашнее идти на это. Когда его упрекнули в неразборчивости по отношению к тем, кто его окружает, он возразил, что лучше быть немецким босяком, чем французским графом; не утаивал он и того, что был демагогом: «Говорят, что мы — горлопаны-антисемиты. Так точно, мы хотим вызвать бурю! Пусть люди не спят, а знают, что надвигается гроза. Мы хотим избежать того, чтобы и наша Германия была распята на кресте! Пусть мы негуманны! Но если мы спасём Германию, мы свершим величайший в мире подвиг»[352]. Бросающаяся в глаза своей частотой использование религиозных образов и мотивов в целях максимального риторического нагнетания отражает его умилённую взволнованность в детские годы; воспоминания о той поре, когда он прислуживал во время мессы в Ламбахском монастыре, и об опыте патетического триумфа, достигавшегося с помощью картин страдания и отчаяния на фоне победной веры в избавление, — в таком сочетании восхищался он гением и психологическим человековедением католической церкви, у которой учился. Он сам без колебания прибегал к кощунственному использованию «моего Господа и Спасителя» в порывах своей антисемитской ненависти: «С безграничной любовью перечитываю я как христианин и человек то место, которое возвещает нам, как Господь наконец решился и взялся за плеть, дабы изгнать ростовщиков, это гадючье и змеиное отродье, из храма! Но какой титанической была борьба за этот мир, против еврейской отравы, это я вижу сегодня, две тысячи лет спустя, в том потрясающем факте, что расплачиваться ему пришлось своей кровью на кресте»[353].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});