Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922–1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами. - михаил Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1897-ой год
Через семь лет о нем же, о Ландсберге, пишет Дорошевич (стр. 463–473):
«Все, что сделано на Сахалине путного и дельного в смысле дорог, устройства поселений, сделано Ландсбергом… Кругом все его ученики. Все, что они пытались делать по своему, осталось невыполненным, заброшенным. Он построил им пристань, которая держалась, выпрямил туннель. Партии, рывшие его с двух концов, разошлись и не знали, как соединиться. На счастье Ландсберга, он был не только талантлив, он был и сапером. И на Сахалине сразу получил от каторги кличку „барина“. Он распоряжался работами, Командовал партиями рабочих, фактически был начальником, жил не в тюрьме и ему говорили „вы“, — почесть на Сахалине редкая. Но это положение было и трудным. Сахалинских служащих, особенно г. К. (опять, наверное, этот Кнохт, смотритель тюрьмы. М. Р.) страшно возмущала „привилегированность“ каторжника Ландсберга, и когда этот К. застал его в кабинете одного из служащих сидевшим, „Что? Как? Сидеть в присутствии начальства?“ — загремел голос. Ландсберг на хлебе и воде, в кандалах, высидел неделю в темном карцере. Да и каторгу возмущала „несправедливость“: — За то же сослан, что и мы. И каторга возненавидела „барина“, „белоручку“, „подлипалу“. Но Ландсберг умел поддерживать отношения и с нашими и с вашими. Начальство было довольно, и для каторги он оставался „товарищем“, подчинявшимся ее законам. Ловкость, хитрость и изворотливость спасали Ландсберга при всех ситуациях».
Окончив каторгу, Ландсберг превратился в удачливого лавочника. И когда Дорошевич поехал к Карлу Христофоровичу, на мачте его домика развевался флаг пароходной компании; он представитель крупного страхового общества, у него контора транспортного общества, он агент пароходства. В лавочке — приказчики, а он только наблюдает хозяйским оком. За сигарой, рассказывает гостю о крупных рыбных и угольных компаниях, которые он затевает.
Ландсберг кончил поселенчество и крестьянство. Теперь он мещанин города Владивостока, иногда выезжает за границу, в Японию, мог бы, будь охота, вернуться в Россию. Женат на очень милой женщине, приехавшей служить на Сахалин. И трудно отыскать более нежную пару.
— Меня — пишет Дорошевич — познакомили с ним в кают-компании «Ярославля». Капитан представил меня высокому, красивому, представительному господину с сединой в волосах. Он — сама предупредительность. Но когда мы встретились глазами, мне показалось, что я словно нечаянно дотронулся до холодной стали… У него играет только одно лицо. «Вы на глаза-то посмотрите!» — со злобой говорили не любящие Ландсберга каторжане и поселенцы: — «смотрит на тебя, и словно ты для него не человек».
…Приняв доставленный ему товар, Ландсберг попрощался со всеми, сел в собственный экипаж и приказал кучеру: — Домой! Снова раскланялся со всеми и крикнул начальнику округа: — Так я вас жду сегодня вечером. Новые ноты пришли. Жена вам на пианино сыграет.
И экипаж понесся. — А кучер-то у него, как и он, за убийство с целью грабежа прислан, — сказал Дорошевичу начальник округа: — У нас, батенька, тут много удивительных вещей увидите.
…Когда Ландсберг касается своих каторжных лет, он волнуется, тяжело дышит и на лице его написана злость. А когда говорит о каторжанах, в его тоне вы чувствуете такое презрение, такую ненависть. «С этими негодяями не так следует обращаться. Их распустили теперь. Гуманничают». Он говорит о них, словно о скоте. И каторга в свою очередь… выдумывает на его счет всякие страшные и гнусные легенды. Служащие водят с ним знакомство. Он один из интереснейших, богатейших и влиятельных людей на Сахалине, но… Но в разговоре о нем, они возмущаются его спокойствием, будто не он, а кто-то другой это сделал (т. е. зарезал. М. Р.).
Так ли это? — спрашивает сам себя Дорошевич. Все стелы в гостиной увешаны портретами его детей, умерших от дифтерита. «Словно наказан!» — сказал Ландсберг, и лицо его стало багровым, он наклонил голову и несколько минут молчал. Потом овладел собой и пригласил Дорошевича к чаю. В столовой лакей из поселенцев, во фраке и перчатках, подавал им чай.
В Россию переезжать он не собирается, но подумывает навестить старушку-мать.
— Тут займусь еще. Должен же я с этого острова что-нибудь взять. Не даром же я здесь столько лет пробыл.
Действительно, словно человек по делам сюда приехал. А «сделал» (зарезал) не он, а кто-то другой, — подводит итог беседе Дорошевич.
* * *Перечитывая этот репортаж Дорошевича, я подумал, каков был бы Ландсберг на Соловках 1922–1929 годов? Не хуже ли Селецкого и Френкеля? Пожалуй, да. На Соловках ему не было бы нужды «поддерживать отношения с нашими и вашими». На Соловках каторжане были робкими. ГПУ перебило им хребты. А на Сахалине царствовал закон каторги. Не жилец тот, кто восставал против него.
Глава 6
Сонька — золотая ручка
Да кто ее теперь помнить? Может, старики, вроде меня? А ведь гремела едва ли не по всей России в восьмидесятых годах, каких легенд не ходило по градам и весям, по тюрьмам и притонам об этой, как назвал ее Дорошевич, «Рокамболе в юбке». У нас о ней сведения о 1890-м годе от Чехова (стр. 88, 89), о 1897-м годе — от Дорошевича (стр. 390–398) и… о двадцатом веке от М. Вильчура из его книги «Русские в Америке» (стр. 78). Начнем по порядку.
1890-й год
«…Из сидящих в одиночных кандальных камерах Александровской тюрьмы особенно обращает на себя внимание известная Софья Блювштейн — Золотая Ручка, осужденная за побег из Сибири в каторжные работы на три года. Это маленькая, худенькая, уже седеющая женщина с помятым, старушечьим лицом. На руках у ней кандалы; на нарах одна только шубейка из серой овчины, которая служит ей и теплой одеждой и постелью. Она ходит по своей камере из угла в угол, и кажется, что все время нюхает воздух, как мышь в мышеловке. Глядя на нее, не верится, что еще недавно она была красива до такой степени, что очаровывала своих тюремщиков, как, например, в Смоленске, где надзиратель помог ей бежать и сам бежал вместе с нею. На Сахалине она первое время, как и все присылаемые сюда женщины, жила вне тюрьмы, на вольной квартире; она пробовала бежать и нарядилась для этого солдатом, но была задержана.[84] Пока она находилась на воле, в Александровском посту было совершено несколько преступлений: убили лавочника Никитина[85], украли у поселенца еврея Юрковского 56 тысяч. Во всех этих преступлениях Золотая Ручка подозревается и обвиняется, как прямая участница или пособница. Местная следственная власть запутала ее и самое себя такой густой проволокой всяких несообразностей и ошибок, что из дела ее решительно ничего нельзя понять. Как бы то ни было, 56 тысяч еще не найдены и служат пока сюжетом для самых разнообразных фантастических рассказов». То же самое о запутанности дела повторяет через семь лет и Дорошевич.
1897-й год
Воскресенье. Вечер. Около домика, рядом с Дербинской богадельней, шум и смех. Скрипят карусели. Визжит оркестр из 3 скрипок и кларнета. Поселенцы пляшут трепака. На подмостках маг и волшебник ест горящую паклю и выматывает из носа цветные ленты. Хлопают пробки квасных бутылок. Из окон доносятся крики игроков. Хозяйка этой квасной, игорного дома, карусели, танцкласса, корчмы и кафе-шантана — «крестьянка из ссыльных», Софья Блювштейн. Всероссийская, почти европейски знаменитая «Золотая Ручка». Во время ее процесса стол улик — ее трофеев — горел огнем от груды колец, браслетов, колье… Я ожидал встречи с могучей преступной натурой, которую не сломила ни каторга, ни одиночная тюрьма, ни кандалы, ни свист пуль, ни свист розог, кто в одиночке измышлял планы, от которых пахло кровью. А навстречу мне шла маленькая старушка с нарумяненным, сморщенным лицом, в ажурных чулках, в стареньком капоте, с завитыми, крашенными волосами… Рядом с ней стоял высокий, здоровый, плотный, красивый, ее «сожитель» ссыльнопоселенец Богданов. Мы познакомились. Она говорит, что ей 35, но… На Сахалине упорно держится мнение, что это вовсе не «Золотая Ручка», а «сменщица», а настоящая — там, в России, «работает». Да, это остатки той! — подтвердил я после чиновникам. Портреты «Золотой Ручки», снятые с ней еще до суда, я видел и помню. Все же узнать ее можно. Только глаза остались все те же, чудные, бесконечно симпатичные, мягкие, бархатные, выразительные глаза… По манере говорить — это простая мещаночка, мелкая лавочница, а не светская, образованная женщина, как ее с восторгом описал один из английских путешественников по Сахалину.
…Два года и восемь месяцев эта женщина была закована в ручные кандалы. От них она еще кое-как владеет правой рукой, но левую, без помощи правой, поднять не может… Ее секли в девятом номере тюрьмы. Там, где помещается человек сто, на этот раз набилось человек триста. Наказывали среди циничных шуток и острот каторжан. Каждый крик ее вызывал взрыв хохота. Улыбается и палач Комелев, вспоминая тот день: «Двадцать я ей дал». — Она говорит — больше. «Это я так дал двадцать, что ей могло за две сотни показаться». Блювштейн едва встала и дошла до своей одиночки. Но и там ей не было покоя.