Камыши - Элигий Ставский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, — невразумительно протянул он.
— Скажите, Григорий… Я давно хотел вам задать очень серьезный вопрос. А вот если бы не эта свая, если бы вы тогда не сломали мотор… может быть, вы и успели бы с Дмитрием Степановичем в Темрюк, в больницу? Скажите правду: не из-за этой сваи?..
Я видел, как поднялись его плечи, как он вздохнул, а потом почесал в затылке.
— Нет, — наконец отозвался он. — Дмитрий Степанович на болезнь не жаловался. Он был такой человек, как надо. И Назарова он не проспал. Вы же все уже записали, как у нас в лодке было. Как Дмитрию Степановичу плохо сделалось… Он потому меня на мотор и посадил…
Трудно было понять, как он угадывал дорогу, настолько все кругом казалось одинаковым. Наконец, покружив еще по каким-то похожим один на другой протокам, мы въехали в тростник и остановились.
— Приехали? — спросил я, глядя, как он веслом бесшумно приминает тростник, чтобы лучше видеть лиман. — Здесь до утра стоять будем?
— Здесь, — ответил он. — Только если не замерзнете.
Я взял другое весло и помог ему. Тишина полная.
Даже не плескалась рыба. Невидимая, за тростником спала рядом Ордынка. Вот так же где-то здесь должен был дежурить в свою последнюю ночь Дмитрий Степанович, вслушиваясь в шорох этого опасного камыша…
— Григорий, — решил попробовать я снова, когда мы устроились каждый на своем месте и сидели, поглядывая по сторонам. — Вы слышите меня, Григорий?
— Ну, — откликнулся он, не повернувшись.
— Я не имею права задавать вам этот вопрос, но только вы один в тот день были рядом с ним. Вот перед смертью, в самые последние свои минуты… Дмитрий Степанович никого конкретно не подозревал в Ордынке? Только прошу вас, если не помните, не надо отвечать.
— Нет, — покачал он шарообразной своей головой. — Дмитрий Степанович никого лично не подозревал. Дмитрий Степанович перед смертью за сына беспокоился и хотел, чтобы внук у него до школы жил, в Темрюке.
— О сыне? А почему?
— Говорил, что работа поганая. Что люди к нему приезжают в Москву из разных концов по делам и в ресторан приглашают. Боялся, что сын привыкнет к спиртному через этих командировочных. Про бутылки говорил заграничные, что на кухне стоят, которые кто-то Глебу Дмитриевичу привозил, когда он в прошлом году тут отдыхал.
— А про Ордынку ничего не говорил?
— Ну… Он не мог говорить, ему плохо стало. И жарко было очень.
Я вынул сигареты и прикурил под плащом. Что-то плеснуло возле нас, и тростник зашуршал. Мне уже хотелось, чтобы как можно скорей наступило утро, чтоб я наконец смог сойти и оказаться в Ордынке. Далеко-далеко протрещала моторка.
— Скажите, Григорий, ведь у вас прежде этого «ну» не было. Вы что, это «ну» в Темрюке подхватили? — спросил я. У меня появилось желание потрясти его.
— Ну, — кивнул он. — От девушки одной. Не замерзли еще? Может, в Темрюк вас?
Я вышвырнул сигарету и посмотрел на лиман. Шуршал от ветра тростник, и больше ни звука, если не считать низко пронесшейся над нами тяжелой птицы. Потом оперся рукой о борт и встал, так одеревенела спина. Но, когда разогнулся и когда моя голова оказалась над тростником, я не поверил себе: буквально над нами торчала знакомая телевизионная вышка, и под ней я даже различил несколько желтых огоньков. Черт знает что! Мы стояли около самого Темрюка.
— Какая же это Ордынка, Петренко? — Я понял, что он самым настоящим образом надул меня, покружив по лиманам, запутав. — Ведь это Темрюк.
— Темрюк, — спокойно подтвердил он. — Согласно приказу, чтобы излишним опасностям вас не подвергать, а показать природу возле города. Я самолично приказ менять не могу. Глеб Степанович начальнику посоветовал. Он как раз в инспекции был после того, как вы позвонили.
Я заставил себя промолчать. Да, заплутать в этих лиманах действительно было нетрудно. Мы покатили в Темрюк. Было около двух, и я, пожалуй, еще мог посидеть за машинкой. Странную заботу проявил Глеб Степанов. С чего бы это?
— А испытательный срок у вас уже кончился, Григорий? — спросил я, когда мы подъезжали к Кубани.
— Порядок, — ответил он. — Теперь прочно.
Огромная потная ладонь, которую он подал мне на берегу, была обманчиво вялой.
— Ну, а Глеб Дмитриевич не гонит вас?
— Пока ничего, — пожал плечами Петренко. — Молчит. Только про вас сказал, что вам нечего тут, в Темрюке, делать. И еще сказал, что про своего отца он вам писать запретит…
…Швейцар и точно долго сползал со своего дивана, потом, стараясь разомкнуть глаза, целую минуту разглядывал меня через стекло. Я не выдержал и дернул дверь.
— Я. Это я. Ну я это, Иван Павлович! — прокричал я ему.
— Пиджак-то с тебя еще не сняли? — сонно спросил он, открыв дверь.
Поднявшись наверх, я сел прямо на кровать. Под колпаком вились ночные бабочки. Окно было распахнуто настежь, и сквозняк уже сдул несколько листков рукописи, которые валялись под столом и возле кровати. Стало сыро. Ветер скрипел рамой. Стол вокруг машинки был усыпан крошками табака и красной стиральной резинки. На остатках винограда появились мошки.
Ветер донес монотонное шуршание моря. Будто где-то возникал гул очень далекой толпы. И следом за этим — словно негромкий, сбившийся топот многих ног. Звуки накатывались и рассыпались, повинуясь какому-то вечному и неумолчному ритму, сейчас затаенному, сдержанному. Море не спало, чувствуя осень, должно быть…
И снова вздох покорной толпы…
Откуда я взял, что у меня все хорошо и передо мной что-то забрезжило? Я стащил с себя туфли и собрал листки. Ведь в общем-то это был самообман, ложь, что, уехав из Ленинграда и поселившись в этой гостинице, я раз и навсегда перевернул свою жизнь. Самое обычное существование человека в командировке. Все равно у меня есть свой город и даже свой дом, в который я рано-поздно вернусь, поднявшись в лифте, нажав на звонок. Или, в крайнем случае, поставлю раскладушку у Петьки Скворцова. А торчу я здесь так долго ради того лишь, чтобы не признаваться самому себе, что обернулось одним только сотрясением воздуха еще одно бездумное бегство к своему прошлому…
Начался новый круг звуков: теперь где-то рядом как будто ползал и шипел детский заводной автомобильчик и то накатывался на камень, то объезжал его…
…А ведь в действительности-то и Темрюк, и эта гостиница, и эти винегреты в столовой, и эта чужая кровать, и эта повесть о Степанове — все, наверное, от почти судорожного желания создать хотя бы иллюзию своей необходимости на земле. Иначе кому, что и зачем доказывать?.. Пора, наверное, мне было складывать вещи и уезжать от этого обреченного моря. Если хватит сил оторвать все это от себя.
Ветер, кажется, расходился всерьез.
Я прошлепал в носках до окна, нашел липкий от масляной краски крючок и, захлопнув раму, застеклил этот черный квадрат ночи, отгородившись от нее и от этого ветра. Отраженный в стекле человек медленно поднял руки и пригладил волосы. Я отвернулся от него и решил навести на столе порядок. Придвинул машинку, зажег настольную лампу и закурил, стараясь не слышать моря и не видеть перед собой лица Веры…
…И, если рассуждать трезво, у меня был долг перед другой женщиной, искренно желавшей мне добра, реальной и, наверное, имевшей право полагать, что она совсем не зря потратила на меня три года своей жизни. И к этому всему была, наверное, и некая фальшь моего положения в Темрюке, явное несоответствие того, как меня принимали и в райкоме, и в колхозах, и в любом другом месте, непонятно почему полагая, что я здесь чуть ли не специально и даже способен чем-то помочь… несоответствие с тем, что я действительно мог. Изменится ли что на море, если я напишу правду о Степанове и Ордынке?..
…Мне снова захотелось открыть окно, потому что над моим столом уже растянулись пеленки дыма. Но ветер, наверное, стал сильнее. Я слышал временами позвякивание дребезжавших стекол. Ночные бабочки по-прежнему зачарованно трепетали вокруг колпака. За стеной кто-то уютно и безмятежно храпел, отсыпаясь. Я поймал себя на том, что рисую на полях, рукописи профиль Веры, Уже не первый вариант. Нет, нос у нее не греческий, а, пожалуй, вот такой… Нет, еще меньше. Теперь это ближе к истине… Такой… А если чуть закруглить?.. Совсем немного… Неужели такой детский носик мог стать смыслом жизни?
Повернувшись, я посмотрел в окно, за которым все так же, подвешенный в раме ночи, брезжил человек в светлой рубашке, наклонявшийся вместе со мной, если я наклонялся к машинке…
Лиманы
Глава 2. Григорий Петренко— Что, Петренко? Засели, Петренко? — Старший больными глазами посмотрел на лиман, вздохнул так, что плечи поднялись, и вытянул затекшие ноги. — Помойся, Петренко. — И лег хмурый, тяжелый.
И качало лодку и скребло дном о песок, а время послеобеденное, палящее, ветерок знойный — такое время: и сверху пекло, и борта нагрелись, а духота. Не продохнуть.