Воспоминания Элизабет Франкенштейн - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последние дни жизни стойкость духа не покидала эту лучшую из женщин. Хотя болезнь, казалось, отняла у нее все силы, она попросила позволения нарисовать меня, что облегчит ее страдания. Я, конечно, согласилась, села у ее ложа, и она рисовала с меня миниатюру, покуда могла двигать карандашом или же свет за окном начинал меркнуть.
— Как ты измучена, дорогая, — сказала она, вглядываясь в меня острым глазом художника, — Я вижу, что причиною не только тревога обо мне. Я вижу еще гнев и боль; не стану спрашивать, чем они вызваны, ибо надеюсь, это временно и скоро пройдет. Ты поймешь меня, если я не стану отображать их на рисунке. Я хочу изобразить тебя гордой и сильной, женщиной, какой мне хочется, чтобы ты была, когда я уйду, независимой, хозяйкой самой себе.
И она нарисовала портрет, прекрасный, как все ее работы. Я смотрела на него — он был как волшебное зеркало, показывавшее меня идеальную, которая скрыта за следами жизненных невзгод. Но, закончив миниатюру, матушка отдала ее не мне, а Виктору — портрет той сестры-невесты, которая должна была стать ее лучшим подарком ему.
— Дети мои, — сказала она, соединяя наши руки, — мои самые прочные надежды на грядущее счастье были основаны на вашем предстоящем союзе. Теперь эти упования должны стать утешением вашему отцу; ради меня не лишайте его, пожалуйста, этого единственного счастья. Элизабет, любовь моя, ты должна заменить меня в семье. Больше всего я сожалею о том, что оставляю тебя без поддержки, дорогая. Ибо ты — та светлая душа, с которой были связаны мои самые несбыточные мечты. Твое предназначение в этом безрадостном мире еще не исполнилось. Но ты по-прежнему остаешься для меня моей золотой девочкой! Как тяжело покидать всех вас, даривших мне счастье и любовь!
Она затихла. Я склонилась над ней, чтобы расслышать, не хочет ли она сказать еще что-то, потому что губы ее продолжали шевелиться. Ее последние слова, которые она повторяла снова и снова, были: «Чуточку терпения, и все будет кончено».
Она скончалась тихо; даже в смерти ее лицо хранило выражение любви. До последнего мгновения она крепко сжимала зеленую веточку, с которой никогда не расставалась; даже мертвая, она не выпускала ее, пока я с трудом не раздвинула ее пальцы. Я не могла представить, что когда-нибудь мне придется пережить большую потерю; и тем не менее признаюсь, что какая-то малодушная часть меня испытала облегчение с ее смертью. Теперь ей не узнать правды о Викторе и обо мне. И мне не придется признаваться ей, что союз, на который она и умирая надеялась, никогда не осуществится, что мы раз и навсегда оставили мысль о нем.
После похорон матушки не прошло и двух недель, как Виктор, выдержав лишь срок, какого требовали минимальные приличия, объявил, что уезжает в Ингольштадт, дабы получить университетское образование. Это в один миг решило вопрос о будущем Виктора, которое долгое время было предметом разногласий в семье. Отец не желал видеть Виктора учеником Серафины; он считал алхимическое Делание непозволительной тратой времени. Я не раз слышала, как он убеждал Виктора обратить внимание на «современную системную науку», как он называл ее.
— Ньютоновская философия, — заявлял он, — обладает куда большим могуществом, нежели древние, которые, к их прискорбию, были отягощены бременем диких фантазий. Агриппа, Парацельс, Альберт Великий… все они с течением времени превратились в интеллектуальный хлам. Тебе не стоит тратить на них свой дар.
Бывай отец почаще дома, он, возможно, и отвратил бы Виктора от занятий с Серафиной. Но в его отсутствие восторжествовало матушкино влияние, и адепты алхимии на какое-то время захватили воображение Виктора. Теперь, когда матушки не стало, отец все же добился своего. Виктор согласился — нет, не просто согласился, он требовал, — чтобы его отправили учиться. Дело было не только в учебе. Университет был для него спасением, шансом убежать от моих враждебных и осуждающих глаз, преследовавших его дома каждый день. Только моя болезнь, а затем смерть матушки заставили его до поры до времени отложить отъезд.
Меньше чем через неделю Виктор уехал, небрежно попрощавшись со мной — стыд позволил ему поднять глаза лишь на секунду, — однако обиженный на то, что я даже не намекнула на возможность прощения. Сквозь эту обиду в его глазах мелькнул вызывающий огонек, говоривший, что он не намерен позволить одному порочному поступку разрушить его планы на жизнь. Мы не обменялись поцелуем, не обнялись. Моя рука, которую я протянула ему, была вялая, взгляд холоден. Не одна я простилась с ним так сдержанно; Алу села мне на плечо и мрачно смотрела на него. Пристальный взгляд птицы, казалось, еще сильнее смутил Виктора, он поспешно отвернулся и зашагал прочь. Он ушел, унося с собой мое осуждение, больше не брат мне, не возлюбленный, не друг. Он не собирался возвращаться до Рождества и даже этого не обещал. Всю ночь я прорыдала, коря себя за упрямую суровость. Но я не могла, не могла простить его!
На следующей неделе отец, еще глубоко подавленный потерей, начал собираться в новую поездку. У него не было желания уезжать, и он без конца извинялся, что оставляет меня одну так скоро после смерти матушки. Но он считал, что за личным горем не должен забывать дела мировой значимости. В этот раз обязательства требовали его присутствия в Париже, где назревали судьбоносные события. Финансовое положение Людовика было отчаянным. Даже когда матушка лежала на смертном одре, из Версаля чередой прибывали курьеры со слезными просьбами к главному женевскому ростовщику; наконец королевский министр спешно пересек Альпы, дабы самолично просить отца о помощи. Отцу дали понять, что если он немедленно не явится в Париж для переговоров о займе, король будет вынужден обратиться к Генеральным Штатам [44] за субвенцией, на что он не осмеливается пойти, ибо никто не может сказать, какие последствия это вызовет. Отец всегда недовольно ворчал, даже когда собирался внять призывам. «Для коронованного болвана было бы больше пользы, если б разворошили весь его дряхлый двор. Кроме месье Некера, занимающегося его опустевшей казной, остальное его окружение сплошь плуты и дураки. Сколько бы я ни ссудил ему сейчас, все будет пущено на ветер; но разве есть у меня выбор? Если король должен тебе четыреста тысяч ливров, поневоле относишься к нему как к родному брату».
Когда карета отца укатила по дороге на Женеву, я поняла, что впервые с момента моего появления в замке осталась без семьи. Я снова была сиротой. В доме со мной остался только тупоумный и болезненно застенчивый Эрнест, но менее веселой компании трудно было вообразить. С каждым годом он все откровенней демонстрировал свое презрительное отношение ко мне, вызванное тем, что расположение матушки переместилось на меня. И теперь, когда ее не стало, он почувствовал, что может открыто выражать свою ненависть к «цыганскому отродью». Так что мы всячески старались избегать друг друга. Я невольно оказалась в одиночестве, которого так жаждала, чтобы предаться размышлениям о печальных изменениях в моей жизни.