Театр тающих теней. Конец эпохи - Елена Ивановна Афанасьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лёве Лунцу восемнадцать уже исполнилось. Лунцы – семья состоятельного еврейского провизора одной из лучших аптек города – тоже уехали из Петрограда. Лёва пришел на вокзал и, к ужасу всех родных, заявил, что он совершеннолетний и что он остается. Живет в ДИСКе, и Анна боится, что удушье и влажность елисеевского подвала его доконают.
В эту зиму Лёву должны призвать в армию. В Красную армию. Как всех парней его возраста. Но где «все парни», и где Лёва! Весь ДИСК в смятении. Анна не знает, можно ли о таком – не призывать поэта в солдаты – просить Кирилла. Но помощь товарища Елизарова оказывается не нужна.
Вернувшись с комиссии, грустный Лёва говорит, что в армию его не призовут. В ответ на радостные возгласы «Серапионовых братьев» и примкнувших к ним оставшихся бесхозными гумилёвских студийцев рассказывает. На медицинской комиссии у двадцатилетнего Лёвы нашли тяжелое заболевание сердца. Призыву в Красную армию он не подлежит, но жить дальше в сыром подвале ему нельзя. И куда ему из этого подвала? Благо, Коля Чуковский говорит Корнею Ивановичу о беде золотого мальчика, и теперь Чуковские намерены забрать Лёву из мокрого елисеевского подвала к себе.
Без «Звучащей раковины» семинара Гумилёва в ДИСКе образовывается пустота. Студисты слоняются как тени. Будто и занятия у них есть, а чего-то главного нет. Все ищут лишь места в натопленной комнате и хотя бы немного еды.
Каждый день Анна под снегом и ветром через мост несет домой поленья – одно или два, а иной раз и три. Сколько может унести. Поленьев в подвале ДИСКа много, сил у нее мало.
Сушит их как может, после вместе с Леонидом Кирилловичем гадают, что лучше сегодня растапливать – буржуйку или печь. А когда все засыпают, Анна и Кирилл, если он дома, сидят, прижавшись друг другу на остывающей кухне, и спорят, слишком ли это большой грех перед мировой литературой, кинуть в печку еще несколько книг.
– Сожжем только самые нелюбимые! Учебник латыни! Отчаянно нелюбимый в гимназии!
Но кроме ненавистного Кириллу учебника латыни найти ничего больше не могут.
– Похоже, больше ничего нелюбимого нет! – разводит руками Кирилл, поставив очередную книгу обратно на полку. – Придется греться иначе!
И притягивает ее к себе.
Ровно в Новый год ей снится, мучительно долго снится, что Кирилла убивают. И ставят ему памятник. Уродливый, убогий, в их новой революционной эстетике. А она, Анна, там, во сне, знает, что должна этот памятник разрушить, разломать, иначе Кирилла не спасти и в другую жизнь, где он жив, не вернуться. Не сможешь в той реальности, не получится в этой. Там, во сне, она молотом, точно таким, как на новом красном флаге, разбивает, разносит этот памятник. Потом, отбросив молот, сбивая руки в кровь, как когда-то разрывала место для могилы Антипа, разбрасывает, растаскивает, расшвыривает обломки, пока от памятника и могилы не остается ровное место и она понимает, что всё получилось – Кирилла она спасла!
Просыпается от счастья. Что всё это был только сон. Кирилл жив, спит в другой комнате. Босиком бежит к «детской», приоткрывает дверь, смотрит. Кирилл спит, подложив ладошку под щеку, как спят дети, как мог бы спать так и не посланный ей сын.
Садится у дверного косяка и чувствует, что по щекам текут слезы.
В конце января этого нового, 1922 года в ДИСКе на поэтическом вечере возникает рыжеволосая комиссарша. Узнает Анну. Анне казалось, что та не видела ее ни в Коломне, ни в Севастопольской каморке медсестры доктора Бронштейна, что та ее не узнала, когда всё знающий Савва не дал реквизировать имение, за что и поплатился работой в алупкинском Совете, а после расстрелом.
Комиссарша представилась: «Лариса». Остается сказать ей «спасибо!».
– Если бы не лекарство для вашей раны в феврале восемнадцатого в Севастополе, меня могли бы и не спасти.
Рыжая смотрит. Анне не по себе от такого взгляда. И волосы как пожар – спалит дотла.
– Мне иногда кажется, прорицательница тогда перепутала наши желания. Ты же следом за мной пришла.
Значит, заметила ее и в Коломне.
– Тебе досталось мое. В его постели.
Про Анну с Кириллом знает. Откуда?! Здесь, в ДИСКе, комиссар Елизаров ведет себя так, будто Анна чужой для него человек. Совсем чужой. Обращается только на «вы». Не здороваясь, проходит мимо. Анна понимает, что Кирилл «ее честное имя бережет». Понимает, но каждый раз так хочется, чтобы, наплевав на все «честные имена», он при всех ее обнял. Сграбастал в объятия, уверенно, как хозяин, положил руку на плечо, прижал к себе и не отпускал.
«Перепутала желания» предсказательница в Коломне.
Она, Анна, просила тогда сына…
А Рыжая Лариса…
Рыжая просила Кирилла.
А досталось ей…
В перерыве заседания Рыжая выходит из Голубой гостиной, ругает простую женщину в тулупе поверх телогрейки, которая сует Рыжей в руки замотанный в одеяльце орущий комочек. Такой же рыжий, что бросается в глаза, стоит уголок одеяла с лица младенца поднять.
– Где здесь можно без лишних глаз сына покормить?
Анна ведет рыжую комиссаршу Ларису в пустующую многоугольную комнату Мандельштама. Уехавший Осип Эмильевич так и не вернулся, теперь в перерывах между занятиями здесь толпятся молодые поэты, с буржуйкой, которая никак не поддавалась Мандельштаму, они отлично справляются, в комнате тепло, а сами поэты пока на семинаре Лозинского.
Пока Рыжая распеленывает ребенка, внутри Анны что-то обрывается. Неужели это сын Кирилла?!
И лишь когда комиссарша, достав из кожаной тужурки свою пышную грудь, сует орущему младенцу большой желтый сосок, мозги Анны после испуга становятся на место. И она, женщина, родившая троих детей, может в уме посчитать. Что сосущему младенцу на вид месяц, не больше. Значит, зачат он был где-то в прошлом апреле. А в том апреле Кирилл был в Крыму: в конце марта он явился с ревизией в КрымОХРИС и стучал в комнату няньки в домике для прислуги, а в апреле ехал от Симферополя до Ростова, заносил ее, тифозную, и девочек в вагон поезда, останавливал поезд, привозил к ней врача…
А Рыжая? Рыжая была здесь, в Петрограде.
Рыжая родила от другого. От предисполкома Васюнина. В ДИСКе все об этом говорят, только Анна раньше к сплетням не прислушивалась. Но теперь она думает не о сыне Рыжей, не о предисполкома, а о том, почему она так страшно – страшнее, чем оставшись одна с двумя девочками, мокрым Саввой