Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма. - Игорь Чиннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сiя Книга принадлежитъ
Дмитрiю Васильичу Цвейбергъ».
Имение пришлось продать по той причине, что, мечтая поправить расстроенное состояние, дед пустился в торговые операции. «Зря вы это, папаша, не дворянское это дело», – увещевали подполковника почтительные его девять сыновей. «Ну вот, яйца курицу учат!» – ворчливо ответствовал, как мне рассказывала мама, своенравный «папаша». Кончилось тем, что взял его вместе с бабушкой к себе в Ригу дядя Володя, старший сын. Маму, окрещенную в Новгороде у Федора Стратилата, тоже привезли в Ливонские края — четырех лет от роду. Там в Риге, на Покровском кладбище, с черным гранитным обелиском в головах, и упокоился дедушка Дмитрий Васильич — вместе с бабушкой Елизавете Дмитриевной, урожденной Косаговской, из Корвин-Косаговского рода древнего, но захудалого. Видел я деда с бабкой только на фотографиях.
В Риге и познакомилась мама с кандидатом прав Петербургского университета Чинновым Владимиром Алексеевичем. Папа был коренной рижанин — там окончил и гимназию, классическую Александровскую (на выпускном акте декламировал по-гречески). После Петербурга приехал ненадолго к родителям: дед мое бывший комендант Усть-Двинской крепости под Ригой (николаевские казармы и древние стены), был уже в отставке. Несмотря на мать-немку, отец считал себя русским – русским по характеру он и был.
(Помню, в Юрьеве двоюродная тетка моя Эльвира, пышная дама в мехах и шляпе на полкомнаты, фон Морр, весьма гордившаяся своим фонморрством, раз патетически спросила: «Володя, ведь ты фон Морр?» «Нет, — невозмутимо ответил папа. — Я Чиннов». Драматический жест пропал зря.)
Чинновы не очень уж родовиты. По бумагам какой-то Alexander von Tschinnow («w» не произносилось, как в фамилия v. Bulow, v. Schlettow) въехал в Россию при Екатерине в 1786 году – из Пруссии, но герб будто бы франконский, судя по крыльям, вырывающимся из короны: отдельных два черных крыла, без других птичьих атрибутов, и между ними, тоже отдельно, дева в венке; на щите три красных ромба. Давайте считать, что крылья принадлежат Пегасу, венок – лавровый – мой, ромбы – с костюма Арлекина, символа легкомыслия и насмешливости. Как-то я спросил папу о предках. «Ну что ты пустяками интересуешься, разве это важно?» Папа был «демократических убеждений», в душе разночинец. Сказал мне, что из живых Чинновых известны ему только двое: бывший «Ваничка» Чиннов, военный юрист, товарищ прокурора, да Миша, секретарь Московского военного окружного суда, – оба для него политически, даже морально-политически совершенно неприемлемые.
Суд папа одобрял только гражданский – не военный. «Правда и милость да царствуют в судах» — эти слова Александра Второго были «начертаны», как тогда говорили, на странице Судебных Уставов, висевшей под стеклом в отцовском кабинете. На свадебном снимке — где мама в странной венкообразной прическе — начинающий «судейский» В. А.Чиннов стоит в длинном форменном сюртуке с темно-зелеными бархатными нашивками, украшенными царской короной на бронзовом столбике; на столбике надпись «ЗАКОНЪ» (столбик, столбик, недолго же ты простоял). Неизвестно почему, родители венчались в церкви Рижского замка. Свадебное путешествие — в Париж — было непродолжительным; прямо из Парижа приехали в Туккум — там года через два и родился «пишущий эти строки». Еще через четыре года мы переехали в Юрьев — Дерпт, Дорпат. В Юрьеве скрестились несколько моих «семейственных линий».
Лет через сто шестьдесят после того, как в Дерпте стал майор Якоб Теннес фон Цвейгберг опорой русского царя, приехал туда же, в Дерпт, готовить гибель проклятому царизму другой мой уже не предок, но тоже родственник — двоюродный брат матери, Петр Филиппович Якубович-Мельшин, известный революционер, народоволец, даже более известный, чем предок его декабрист. Устроил там «нелегальную», как тогда выражались, типографию, сам набрал и напечатал номер подпольной «Народной воли» с призывами к народу смести паразитов: жандармов, помещиков и остальных буржуев. Представляю себе типографию — комнатенку в квартире студента Переляева: две или три жалкие керосиновые лампчонки, движутся тени на стенах (дядя жестикулирует, составляя прокламацию), в пыльных ящичках свинцовые буквы (вредно для легких). Вокруг бюргерский Дерпт; толстые бюргеры, за день насосавшиеся народной крови, храпят громко, но мирно. В блестящих глазах дяди, прекрасного человека, энтузиазм: прокламация почти готова. Тикают дешевенькие часики, приближая светлую зарю человечества. Серая мышка догрызает кусочек копченой колбасы с таким увлечением, словно тоже подтачивает самые основы монархии.
Лет через тридцать после того в том же Дерпте – Юрьеве охранял упомянутые основы монархии другой мой дядя – Александр Робертович фон Морр, жандармский полковник. Родители мои, читатели либеральной газеты «Речь», с таким реакционером знаться не хотели. Все-таки жена его, тетя Наташа, у нас бывала. Раз она завезла меня к себе. Помню большую икону, словно из иконостаса, — Георгий Победоносец поражает дракона – не в углу, а посреди стены, рубиновое сияние лампадки, турецкие тахты, восточное оружие. До применения оружия дело не дошло, но битва все-таки произошла, почти у ног Георгия Победоносца: тетя Наташа, неизвестно почему, разбушевалась. Дяде, усмирителю бунтовщиков, пришлось туго. «Я дочь генерала Орехова! – Кричала тетя, хотя дядя об этом уже знал. – Дочь русского генерала, не какой-то ревельской кильки фон Морр! – Передразнивая: – Морр! Вот именно — мор! Уморил ты меня совсем!»
Дядя, подбиравший сигару, которую супруга, вырвав из пухлых его пальцев, швырнула на ковер, взирал на нее снизу, подобно поверженному дракону на иконе.
В одном тетя Наташа была права: на дочь ревельской кильки она действительно не походила – была круглая, подвижная, говорливая. Все же презрение к ревельским килькам не оправданно: серебристая эта рыбка, с янтарным ободком вокруг черного зрачка, смутно-розоватым мясом — и темным лавровым листиком и черными перчинками в коробочке, – лучшая закуска и к рябиновке и к зубровке. За ваше здоровье. И за упокой души – многих душ: за упокой всех, чьи тени тревожу я этим рассказом: революционеров, либералов, реакционеров, милитаристов, миротворцев.
Справиться с бунтовщиками дяде фон Морру — мору – не удалось не только на семейном фронте: Российская Империя, как известно, пала. Оказавшись после революции в Риге, столице Латвии, и размышляя о превратности судеб, дядя обращал взор к небу. Думы о ходе планет, влияющих на человеческие судьбы, дали ему идею: не находя другого заработка, он решил заняться астрономией. Подобно звездочетам с Босфора у Андрея Седых, Александр Робертович приобрел уличный телескоп и подле латвийской статуи Свободы, на бывшем Александровском бульваре стал показывать зевакам разные Кассиопеи. До астрологии он, правда, не дошел. А если бы вгляделись мы, все здесь упомянутые в ход планет и поняли бы, какая «планида» управляет нашими судьбами, – что бы мы сказали? Что сказал бы, в частности, дядя Петя Якубович, борец за свободу?
Еще немного о Моррах. В Юрьеве — Дерпте иногда приходил ко мне играть троюродный брат мой Кирилл фон Морр, сын тети Наташи и жандармского полковника. Он был года на три старше меня, очень хорошенький, черно-кудрявый, с большими черными глазами, драчун, задира. Потом женщины за ним увивались. Он выведен в романе Ирины Сабуровой «Корабли старого города» под именем корнета фон Доорна: да, лет в восемнадцать он был заправский корнет, бравый, картинный, бредил Российской Императорской Армией, знал форму чуть ли не каждого полка. В Риге был он актером в Театре Русской Драмы, на маленьких ролях. Так вот, в Юрьеве, восьмилетним, приходил он иногда ко мне. Проскакав на деревянных лошадках-качалках более тысячи верст (он — ординарцем, а потом личным адъютантом Багратиона или Наполеона), мы приступали к другому занятию: он ломал мои игрушки. Не все сразу: две-три. Ну, это бывает: не раз ломали мне игрушки и позже, гораздо позже. А я все еще развлекаюсь разными игрушками.
Что же до тети Наташи, то ее надо помянуть добром. Когда в 1923 году добрались мы из Ставрополя до Риги, служила она в какой-то благотворительной организации. Мы тогда обнищали совершенно. Тетя снабжала нас супом; я приходил за ним жестокой зимой, скользя по льдистому снегу, повязанный поверх легкого пальтишка (другого не было) серым платком, очень красивым, но тогда не воспринимавшимся мною эстетически. Вначале, раза три, за неимением у нас другой посуды нес я бобовый суп в цветочной вазе — тоже красивой, глиняной, темно-зеленой, с сиреневыми ирисами, без ручек (прижимал горячую вазу к груди, суп иногда крепко плескался). Ну, если стольким людям пришлось переменить род занятий, образ жизни – почему ваза должна быть исключением? Привет тебе, амфора, хранительница тепла, свидетельница печали.