V. - Пинчон Томас Рагглз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Той ночью Профан и Паола уехали в Нью-Йорк. Росни Гланд вернулся на судно, и Профан его больше никогда не видел. Свин отвалил на «харли», пункт назначения неизвестен. В «борзом» присутствовала одна юная пара, которая, едва остальных пассажиров сморил сон, имелась на заднем сиденье; один торговец карандашными точилками, видевший все территории страны, а посему способный сообщить интересную информацию о любом городе, в какой бы ни случилось ехать; и четыре младенца, всякий – с мамашей-неумехой, – размещенные на стратегических позициях по всему автобусу, они лепетали, ворковали, блевали, практиковали самоудушение, пускали слюни. Минимум один умудрился орать все двенадцать часов пути.
Примерно когда они въехали в Мэриленд, Профан решил с этим покончить.
– Не то чтоб я пытался от тебя избавиться, – вручая ей билетный конверт с адресом Рахили простым карандашом, – но не знаю, сколько буду в городе. – Впрямь не знал.
Она кивнула:
– Значит ты влюблен, что ли.
– Она хорошая женщина. Устроит тебя на работу, найдет, где пожить. Не спрашивай, любовь ли у нас. Слово ничего не значит. Вот ее адрес. Прямо там можешь сесть на МСТ[10] до Уэст-сайда.
– Чего ты боишься.
– Спи давай. – Она дала, на плече у Профана.
На станции 34-й улицы, в Нью-Йорке, он кратко ей козырнул.
– Могу задержаться. Но надеюсь, нет. Все сложно.
– Мне ей сказать…
– Она и так знает. В том-то и беда. Тут ничего ей не скажешь – не скажу, – чего б она не знала.
– Позвони мне, Бен. Пожалуйста. Может.
– Ну да, – сказал ей он, – может.
V
И вот так в январе 1956-го Бенни Профан снова объявился в Нью-Йорке. В город он приехал, цепляясь за фалды ложной весны, нашел себе матрас в центре, в ночлежке под названием «Наш дом», а подальше от центра, в киоске, – газету; допоздна в тот же вечер побродил по улицам, изучая под фонарями объявления. Как обычно, никому конкретно он не требовался.
Если бы здесь еще кто-нибудь его помнил, они бы сразу заметили, что Профан не изменился. Все такой же мальчишка, похожий на амебу, мягкий и толстый, волосы обрезаны коротко и растут клочками, глаза маленькие, как у поросенка, и расставлены слишком широко. Дорожные работы ничем не улучшили Профана снаружи, да и внутри – тоже. Хотя улица присвоила себе немалую часть Профанова возраста, она и он остались друг дружке чужими во всем. Улицы (дороги, круговые развязки, квадратные площади, плацы, проспекты) ничему его не научили: он не мог работать с теодолитом, подъемным краном, ковшовым погрузчиком, не умел класть кирпич, правильно натянуть мерную ленту, спокойно держать нивелирную рейку, даже машину водить не научился. Он ходил пешком; ходил, как ему думалось иногда, по проходам яркого гигантского супермаркета, а единственная функция его – хотеть.
Однажды утром Профан проснулся рано, снова уснуть не сумел и ни с того ни с сего решил провести день, как йо-йо, катаясь на подземке взад-вперед под 42-й улицей, от Таймз-скуэр до Главного центрального и наоборот. Он добрался до умывальни «Нашего дома», по пути запнувшись об два матраса. Бреясь, порезался, лезвие не вытаскивалось, и он раскроил себе палец. Залез под душ смыть кровь. Краны не поворачивались. Когда наконец отыскал работающий душ, вода потекла то горячая, то холодная, в случайной последовательности. Профан поплясал, завывая и дрожа, поскользнулся на бруске мыла и чуть не свернул себе шею. Вытираясь, разорвал пополам истрепанное полотенце, отчего оно стало бесполезным. Майку натянул задом наперед, десять минут застегивал ширинку, а еще пятнадцать ремонтировал шнурок, который порвался, пока он его завязывал. Все остатки его утренних песен были безмолвными словами проклятий. Не то чтоб он устал или координация заметно подводила. Дело лишь в том, что́ он, будучи шлемилем, знал не первый год: неодушевленные предметы и он не могли сосуществовать в мире.
На местном с Лексингтон-авеню Профан поехал на Главный центральный. Так уж вышло, что вагон, в который он сел, наполнен был всяким родом потрясающе роскошных красоток: секретаршами по пути на работу и малолетней тюремной наживкой – в школу. Чересчур, чересчур. Профан свисал с поручня, ослабнув. Ежелунно его окатывали эти огромные валы неизбирательного блудолюбия, и соответственно им все женщины определенной возрастной группы и фигурных очертаний становились немедленно и невозможно желанны. Из таких приступов он выныривал с по-прежнему осциллирующими глазными яблоками и сожалением, что шея его неспособна вращаться полные 360°.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Челнок после утреннего часа пик почти пуст, как замусоренный пляж после того, как все туристы разъехались по домам. В часы между девятью и полуднем постоянные жители снова всползают к себе на променад набережной, робкие и неуверенные. С восхода всевозможные толстосумы наполняли пределы этого мира впечатлением лета и жизни; ныне же спящие бродяги и старушки на пособиях, доселе незаметные, утверждают свое некое право собственности и падение осеннего сезона.
На своем одиннадцатом или двенадцатом транзите Профан уснул и увидел сон. Ближе к полудню разбудили его три пуэрториканских пацана прозваньями Толито, Хосе и Чучка, сокращение от Кукарачито. Они разыгрывали такой номер, на деньги, хоть и знали, что подземка по утрам среди недели no es bueno[11] в смысле танцев и бонгов. Хосе таскал с собой кофейную банку: перевернутой она служила для оттарабанивания аккомпанемента их буйным меренге и бейонам, а полой стороной вверх – для получения от благодарной аудитории пенни, проездных жетонов, жевательной резинки, плевков.
Профан проморгался и посмотрел, как они там джазуют, ходят колесом, обезьянничают кадреж. Они раскачивались на поручнях, елозили по шестам; Толито швырял семилетнего Чучку по всему вагону, как бобовый пуф, а за всем этим, полиритмично долбя под дребезг челнока, Хосе на своем жестяном барабане, руки и кисти вибрируют за пределами стойкости зрения, а во все зубы – неустанная улыбка шириной с целый Уэст-сайд.
Они пошли с банкой, когда поезд подъезжал к Таймз-скуэр. Профан закрыл глаза, не успели они до него дойти. Уселись напротив, считая выручку, ноги болтаются. Чучка в середине, двое других пытались столкнуть его на пол. В вагон вошли два подростка из их района: черные твиловые штаны, черные рубашки, черные бандовые куртки, на спинах стекающим красным выписано «БАБНИКИ». Всякое движение среди троицы резко прекратилось. Они уцепились друг за друга, распахнувши глаза пошире.
Чучка, детка, сдержать в себе ничего не смог.
– Maricón![12] – с ликованьем завопил он. Глаза Профана раскрылись. Набойки мальчишек постарше процокали мимо, равнодушно и стаккатно, в следующий вагон. Толито возложил руку на голову Чучки, стараясь вмять его в пол, чтоб не отсвечивал. Тот вывернулся. Двери закрылись, челнок снова тронулся к Главному центральному. Троица обратила свое внимание на Профана.
– Эй, дядя, – сказал Чучка. Профан наблюдал за ним, полусторожко.
– А чего это, – сказал Хосе. Кофейную банку он рассеянно напялил себе на голову, где она съехала ему на уши. – Чего ты на Таймз-скуэр не вышел.
– Он спал, – сказал Толито.
– Он йо-йо, – сказал Хосе. – Вот увидишь. – На миг они забыли Профана, переметнулись по вагону вперед и сыграли свой номер. Когда поезд снова отходил от Главного центрального, возвратились.
– Видишь, – сказал Хосе.
– Эй, дядя, – сказал Чучка, – чего это.
– Ты без работы, – сказал Толито.
– Пошел бы на аллигаторов охотиться, как мой брат, – сказал Чучка.
– Брат Чучки из дробовика их стреляет, – сказал Толито.
– Если тебе работа нужна, надо на аллигаторов охотиться, – сказал Хосе.
Профан почесал живот. Посмотрел в пол.
– То постоянка, – спросил он.
Подземка подъехала к Таймз-скуэр, изрыгнула пассажиров, приняла внутрь еще, захлопнула двери и завизжала прочь по тоннелю. Прибыл еще один челнок, по другому пути. В буром свете мотылялись тела, громкоговоритель объявлял челноки. Час обеда. Станция подземки зажужжала, наполнилась человечьим шумом и движеньем. Гуртами возвращались туристы. Пришел другой поезд, открыл, закрыл, пропал. Давка на деревянных перронах росла, вместе с аэром лишений, голода, тягости мочевых пузырей, удушья. Вернулся первый челнок.