Место в жизни - Анни Эрно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время от времени без всякого удовольствия замещал мать в лавке, предпочитая оживленное кафе, а, возможно, превыше всего — работу в огороде или постройку сарая по своей прихоти. Запах цветущей бирючины в конце весны, отчетливо громкий лай собак в ноябре, грохот проходящих поездов — свидетельство наступивших холодов — словом, все, что позволяло людям в том мире, где руководят, господствуют и пишут в газетах, говорить: «Эти люди все же по-своему счастливы».
По воскресеньям банный день; утром заглядывали в церковь на мессу; после обеда игра в домино или прогулка на машине. По понедельникам выносили мусор, по средам приезжал поставщик спиртного, по четвергам привозили продукты и так далее. Летом закрывали лавку на целый день, чтобы навестить друзей — семью железнодорожника, и еще на один день — для поездки на богомолье в Лизьё. Утром посещали монастырь кармелиток, собор, диораму, обедали в ресторане. После обеда ехали в Бюиссоне и к морю, в Трувиль и Довиль. Отец ходил босым по воде, закатав брюки, мать — тоже приподняв немного юбку. Перестали так делать, когда мода на это прошла.
Каждое воскресенье полагалось есть что-нибудь вкусное.
Отныне жизнь отца текла чередой однообразных дней. Но он был уверен, что счастливее жить нельзя.
В то воскресенье он отдыхал после обеда. Я вижу, как он идет перед окошком амбара. В руках у него книга, которую он убирает в ящик, оставленный у нас знакомым моряком. Заметив меня во дворе, издает смешок. Книга была непристойной.
Одна из моих фотографий: я снята одна во дворе, справа от меня дворовые постройки, новые прилепились к старым. У меня явно нет ни малейшего представления об эстетике. Но я уже знаю, как выгоднее подать себя: стою в три четверти оборота к аппарату, чтобы скрыть обтянутые узкой юбкой бедра, и так, чтобы была видна грудь; на лоб спущена прядь волос. Я улыбаюсь, чтобы выглядеть симпатичнее. Мне шестнадцать лет. В нижней части фотографии тень отца, сделавшего снимок.
Я готовила уроки, слушала пластинки и читала всегда у себя в комнате. Спускалась вниз только к столу. Мы ели молча. Я никогда дома не смеялась. Я «иронизировала». Это было время, когда все, окружавшее меня, мне стало чуждо. Я понемногу перебираюсь в мир мелких буржуа, хожу на их вечеринки, куда допускают при одном, но трудном условии — не быть наивной дурочкой. Все, что я раньше любила, теперь, мне кажется, отдает деревенщиной: Луи Мариано, романы Мари-Анн Демаре, Даниэль Грей, губная помада и выигранная на ярмарке кукла, что восседает у меня на кровати в платье с широким, расшитым блестками подолом. Даже мнения людей моего окружения мне кажутся нелепыми и предвзятыми, как например: «Без полиции не обойтись», или еще: «Пока не отслужишь в армии, мужчиной не станешь». Мир повернулся ко мне иной стороной.
Я читала «настоящую» литературу, переписывала фразы и стихи, которые, по моему разумению, отражали мою «душу», невысказанную суть моего бытия, такие как: «Счастье — это бог, идущий с пустыми руками...» (Анри де Ренье).
Отец для меня перешел в разряд простых, немудреных людей или добрых малых. Он уже не осмеливался рассказывать мне о своем детстве. И я не обсуждала с ним больше свои занятия. Они были для него непостижимы, за исключением латыни, на которой он в прошлом читал молитвы, и в отличие от матери он не желал делать вид, что интересуется ими. Он сердился, когда я жаловалась, что слишком много работы, или критически отзывалась о занятиях. Ему не нравились такие словечки, как «училка», «шеф» и даже «книжонка». Он вечно боялся, что я ничего не добьюсь, а может быть, отец и хотел этого.
Он раздражался, видя, как я целый день погружена в книги; им он приписывал мою угрюмость и плохое настроение. Если он замечал по вечерам свет под моей дверью, то уверял, что я порчу здоровье. Занятия представлялись ему неизбежным страданием ради того, чтобы добиться хорошего положения и не выйти замуж за фабричного. Но ему казалось странным то, что я люблю просиживать над книгами. Разве это жизнь в юном возрасте! Иногда он, кажется, думал, что я несчастна.
Перед родными и посетителями кафе он испытывал неловкость, почти стыд, что я в семнадцать лет еще не зарабатываю себе на жизнь; вокруг нас все девушки моего возраста работали в конторах, на заводах или помогали родителям за прилавком. Он боялся, как бы меня не сочли за лентяйку, а его — за гордеца. Словно извиняясь, говорил: «Ведь ее никто не заставлял, это у нее заложено с детства». Говорил, что я «хорошо занимаюсь», никогда — что я «хорошо работаю». Работать означало только работать руками.
Занятия для него не имели никакой связи с обыденной жизнью. Он мыл салат только один раз, и в нем часто попадались слизняки. И был возмущен, когда я, твердо усвоив в третьем классе правила гигиены, предложила мыть салат по нескольку раз. Однажды он был безмерно поражен, увидев, что я говорю по-английски с человеком, которого подвез на своем грузовике один из посетителей кафе. Он не мог поверить, что я выучила иностранный язык, не побывав в стране.
К этому времени у него стали появляться приступы гнева, редкие, но с каким-то особым озлоблением. С матерью меня связывали общие проблемы. Ежемесячные боли в животе, выбор бюстгальтеров, косметика. Она брала меня с собой за покупками в Руан, на улицу Больших Часов[10] и водила есть пирожные в Перье, где подавали маленькие вилочки. Она пыталась употреблять мои выражения: кретин, мастак и тому подобное. Мы прекрасно обходились без отца.
Спор за столом возникал из-за пустяков. Я считала, что всегда права, так как он не умеет спорить. Я делала ему замечания по поводу того, как он ест или говорит. Мне было бы стыдно упрекнуть его в том, что он не в состоянии отправить меня отдыхать во время каникул, но была уверена, что имею право изменить его манеры. Он, вероятно, предпочел бы иметь другую дочь.
Как-то заявил: «Книги и музыка нужны тебе. Мне они ни к чему, я обойдусь без них».
В остальном он, жил спокойно. Когда я возвращалась из школы, он сидел на кухне, у двери, выходившей в кафе, и читал «Пари-Норманди», сгорбившись и вытянув руки на столе по обе стороны газеты. Он поднимал голову: «А вот и ты, дочка».
— Ужасно хочу есть!
— Ну, это не страшно. Возьми чего-нибудь, поешь.
Он был рад, что может, по крайней мере, кормить меня. Мы неизменно говорили друг другу одни и те же слова, как когда-то давно, когда я была маленькая.
Мне казалось, что он больше ничего не может мне дать. Ни его высказывания, ни его мнения не годились на уроках французского языка, или филологии, или же в гостиных моих школьных подруг с диванами из красного бархата. Летом, через открытое окно моей комнаты, я слышала стук его лопаты, выравнивающей перевернутые пласты земли.
Я пишу, возможно, потому, что нам уже нечего было сказать друг другу.
Вместо развалин, которые мы застали, приехав в И..., в центре города теперь выросли небольшие дома кремового цвета с современными магазинами, которые освещались даже ночью. По субботам и воскресеньям вся молодежь округи болталась на центральных улицах или же смотрела телевизионные передачи в кафе. Женщины из нашего района набивали корзины провизией на воскресенье в больших центральных продовольственных магазинах. Мой отец, наконец, отштукатурил весь фасад дома и приладил неоновую вывеску в то время, как другие владельцы кафе, не отстающие от моды, снова восстанавливали нормандские фахверковые дома с ложными балками и вешали старинные фонари. Вечерами он сидел сгорбившись и подсчитывал выручку. «Давай им товар хоть бесплатно, все равно не идут». Каждый раз, когда в И... открывался новый магазин, отец отправлялся на велосипеде посмотреть на него.
Родители смогли, наконец, существовать без ссуд. Наша округа пролетаризировалась. Вместо средних служащих, переселившихся в новые дома с ванными комнатами, появились малообеспеченные люди, семьи молодых рабочих, многодетные, ожидающие переселения в дешевые муниципальные дома. «Заплатите завтра, не в последний раз видимся». Старички из богадельни поумирали, новому пополнению запрещалось возвращаться домой пьяными, но им на смену пришла другая клиентура — люди, заходившие в кафе от случая к случаю, не такие веселые, долго не засиживающиеся, но исправно платящие. Казалось, наше заведение стало теперь вполне благопристойным.
Отец приехал за мной к закрытию детского лагеря, где я работала руководительницей. Мать поаукала мне издалека, и я их заметила. Отец шел, сутулясь и наклонив голову от солнечных лучей. Его торчавшие покрасневшие уши бросились в глаза — отца явно только что подстригли. Стоя на тротуаре перед собором, они говорили между собой очень громко, споря о том, в какую сторону ехать обратно. Они походили на людей, редко выбирающихся из дому. В машине я заметила у отца желтые пятна под глазами и на висках. Впервые в жизни я провела два месяца вдали от дома, среди молодежи, наслаждающейся свободой. Отец был стар и морщинист. Я почувствовала, что не имею права поступать в университет.