Свинг - Инна Александрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приходили Гестнеры — дядя Петр и тетя Милена — с маленькой Лялькой на руках. Лялька была плаксой, но очень хорошенькой — таких на картинках рисуют. Были они с юга, из Симферополя. Инженеры-железнодорожники. Тетя Милена всегда прибегала ко мне, когда мама уезжала в командировку.
А вот с Земанами сложились странные отношения. Внешне вроде бы ничего, но Земанша часто подчеркивала, что немцам свойственна особая аккуратность. Немцы — культурная, чистоплотная, хозяйственная нация. И она этим очень гордится. Маму это бесило и меня тоже, потому что это было и так, и не так. Мама отвечала, что она знает немцев, у которых и не очень-то чисто, а вот у Антонины Михайловны, соседки нашей местной, такой блеск, что и сесть боязно. Нет и не может быть чистоплотных и грязных наций, говорила мама, есть люди аккуратные и неряхи. Разве не грязные свиньи фашистская солдатня, озверевшая, потерявшая человеческий облик?
В начале сорок седьмого, война уже два года как кончилась, родители подписали типографские бланки, в которых значилось: если ты — такой-то — без разрешения спецкомендатуры выедешь за пределы области, тебе грозит наказание: тридцать лет каторги.
Отец перестал спать. Всем, кто приходил к нам, он совал сталинский доклад «О проекте Конституции СССР», где черным по белому было сказано, что, в отличие от конституций буржуазных, наша — глубоко интернациональная, исходит из того, что все нации и расы равноправны, что разница в цвете кожи или языке, культурном уровне или уровне государственного развития, равно как и другая какая-либо разница между нациями и расами, — не может служить основанием для того, чтобы оправдывать национальное неравноправие. Конституция исходит из того, что все нации и расы, независимо от их прошлого и настоящего положения, независимо от их силы или слабости, должны пользоваться одинаковыми правами во всех сферах хозяйственной, государственной и культурной жизни общества.
Так говорилось в сталинской Конституции тридцать шестого года. Такие там были красивые и правильные слова. А на деле был бланк, в котором значилось: если ты, сволочь паршивая, немец, сунешь нос за очерченный тебе круг, получишь «тридцатку». И получали…
Отец превратился в тростинку. Огромные черные круги под глазами — все, что осталось от его лица. «За что? За что?» — только эти слова слышали мы от него.
Моя по-настоящему сознательная жизнь началась в девятом классе. В сентябре сорок седьмого пришел новый учитель — Георгий Иванович Гросс, бывший доцент-биолог Саратовского мединститута, тоже спецпереселенец. Приехал в город откуда-то из колхоза, работал счетоводом. Невысокий, коренастый, черноволосый, он вдруг заговорил о таких вещах и так, что прозвенел звонок, прошла перемена, а мы сидели, не шелохнувшись. Жизнь, состоявшая для нас в добывании еды, дров, угля, мытья полов, чистки клетей у скотины, в школьных вечерах, на которых одноногий баянист играл «На сопках Маньчжурии», — вся эта жизнь предстала вдруг в какой-то необыкновенной многогранности. Мы молчали. Но уже после второго или третьего урока, тщательно подготовившись, я задала вопросы. Не помню, в чем была их суть, но Гросс принес мне две книги: «Основы химии» Менделеева и «Дарвин и его учение» Тимирязева. Тогда впервые я их прочитала. Тогда появилась мечта стать биологом или врачом.
Весь десятый класс прошел в нервотрепке. Училась хорошо, но, чтобы хотя бы помыслить о дальнейшей учебе, нужна была медаль — только она давала право поступать в институт без экзаменов.
Двадцатое мая. Наглаженные, начищенные, в форме — первый год ее стали носить — садимся по одному в зале. Руки дрожат, слушаются плохо. Тамара Васильевна выводит на доске: «Онегин — лишний человек», «Обличение купечества в драме Островского „Гроза“», «За что я люблю свою Родину?» Последняя тема — свободная. Пиши что хочешь. И я пишу. Пишу восемь с половиной тетрадных листов — семнадцать страниц. Проверить успеваю только раз: четыре часа промелькнули, как мгновение. Через два дня в местной газете снимок с изображением наших склоненных голов и небольшая статья, половина которой — цитата из моего сочинения.
Срезали на математике — по алгебре, геометрии, тригонометрии поставили четверки. О продолжении учебы нечего было и думать. Взяли работать на гидростанцию. Гросс прозанимался со мной все два года, что работала секретаршей. В пятьдесят втором отца вызвали в МВД: если дочь хочет учиться дальше, может подавать документы в Омск — самый близкий институтский город.
Говорят, первый курс обычно мучителен: новая обстановка, новые правила учебы. Мне же он помнится необыкновенным ощущением свободы. Я — как все. Нет постоянных разговоров о нашем горе.
Зима пятьдесят второго — пятьдесят третьего запомнилась публичной библиотекой: проглатываю «Открытую книгу» Каверина в «Новом мире». Все так близко и интересно. А еще — встречей с Сашей.
Словарь определяет страсть как сильное, стойкое, всеохватывающее чувство, доминирующее над всеми другими. Не могу сказать, что чувство к Саше заслонило все.
Я по-прежнему с интересом училась, часами просиживала в публичке, но мне постоянно хотелось, чтобы он был рядом. Да он и был рядом — ведь учились мы в одной группе, а к библиотеке я его быстро приохотила.
Светловолосый, кареглазый, среднего роста, он был необыкновенно ласков. Как девочка. Саша — Александр Иванович Семенов — твой отец. У тебя такие же карие глаза, а вот волосы мои — темные.
Вместе жить стали в ноябре пятьдесят третьего. Мы не спрашивали друг друга ни о чем. Мы просто ни на минуту не расставались. Мы были едины. Теперь, по прошествии многих лет, думаю: это была, прежде всего, какая-то крайняя необходимость в близком, родном человеке.
В декабре пятьдесят четвертого поняла, что беременна. Об аборте не могло быть и речи: это было противно, противоестественно. Домой решили не писать. Рожать предстояло в августе.
Я ходила на лекции и практические занятия до последнего дня. Саша всегда был рядом. Теперь ночами он разгружал на станции вагоны. Платили хорошо. Грязный, голодный являлся домой под утро и засыпал на несколько часов мертвецким сном.
В середине июля осталась одна: Саша должен был либо ехать домой, либо написать обо всем родителям. Письма от него приходили каждый день. Потом рассказывал, что мать сразу заметила неладное, пробовала спрашивать.
Из роддома забирала меня Милочка — Люда Спивак. Помнишь тетю Милу и ее маму Цылю Абрамовну? Ведь ты росла на их руках.
Саша приехал, когда ты стала большой — двадцать дней. С тобой он тоже был ласков: пеленал и баюкал, стирал и бегал в консультацию за молоком: мое пропало. Материально было трудно. Саша продал свое новое зимнее пальто.
Мы учились на третьем курсе — лекции, клиники. Тебя относили к Цыле Абрамовне — она работала через день — или к соседке, которой надо было платить. Саша сказал, что напишет матери, во всем признается и попросит забрать тебя. Но я сказала: нет.
Спросишь, почему? Ведь обычное житейское дело. Поступила так потому, что не собиралась оформлять отношения с Сашей. Нет, нет! Он не обидел меня, и я его любила. Не могла, не имела права этого делать потому, что его отец, полковник Иван Николаевич Семенов, был начальником колонии в Омской области, где сидели люди по пятьдесят восьмой — политической — статье. Я не знала, добрый твой дед или злой, хороший или плохой, понимала лишь одно: не могу, не имею права портить жизнь Саше: последствия женитьбы на спецпереселенке не замедлили бы сказаться на всей его семье. Не могла пойти на это. На шестой семестр Саша перевелся в Томск: так было лучше для обоих — меньше терзаний. Оставшись на «свободе», обязана была теперь решать все за двоих. И я написала родителям.
С начала пятьдесят второго им дали солидную прибавку к зарплате — полевые, за выслугу лет. И мы каждые две недели стали получать посылки: коржики, которые таяли во рту, жареную свинину в пергаментной бумаге, собственного изготовления колбаски. Я тратила деньги только на хлеб и молоко. Мы стали богатыми — могли приглашать гостей. И они не замедлили явиться: девчонки любили с тобой повозиться.
Третий курс был закончен с одной четверкой — по фармакологии. Меня взяли на лето сестрой в железнодорожную больницу, тебя — в железнодорожные ясли. Саша писал все реже.
Маме и отцу очень хотелось взглянуть на тебя, но приехать они не могли: и моя, и их несвобода не имели конца. Без разрешения МВД мы не могли сделать и шага.
Пятого марта умер Сталин. Многие тогда сорвались в Москву. Дежурства у портретов. Люди плакали, некоторые навзрыд. Не плакала я в тот день. Не плакала. Не было у меня слез…
На четвертом курсе началась специализация: я выбрала хирургию. Теперь, когда ты ходила в ясли — они почему-то работали до девяти вечера, — можно было подумать и о научном кружке. Я пошла к профессору Самарцеву.