«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О наших профессорах того времени я храню самое благодарное воспоминание. На факультете не было недостатка в крупных ученых. На кафедре физики – Лебедев и Умов, механики – Жуковский и на следующий год Чаплыгин, математики – Бугаев, Андреев, Лахтин, Егоров, Млодзеевский. Все бегали слушать курс русской истории Ключевского и физиологию растений Тимирязева. Среди приват-доцентов было много талантливых и живых людей, которые впоследствии оказались крупными деятелями.
На юридическом факультете привлекал общее внимание профессор финансового права И. Х. Озеров; это был человек с подмоченной политической репутацией,[103] но живой и умный. Он читал два курса; один из них был посвящен развитию американского капитализма и империализма; путем дискуссии, графиков, формул, тенденций развития Озеров доказывал, что «Америка идет на Европу» (так называлась одна из его книг) и что в сущности наш континент уже наполовину завоеван.
Другой курс – о русском финансовом хозяйстве – являлся неприкрытой пропагандой: чрезвычайно остроумно, давая бесчисленные примеры из русской экономической жизни, Озеров доказывал, что царский режим находится в вопиющем противоречии с развитием производства и производительных сил, с ростом нашей культуры; все это – с абсолютной логикой и ясностью, но не называя вещей их именами; иногда, впрочем, он позволял себе и это. В те годы все гадали, к какой левой партии принадлежит Озеров; увы, он оказался октябристом, и в этом есть своя логика: он отождествлял будущее России с приходом к власти буржуазии. Ночью же все кошки серы.
Самый воздух, которым мы дышали в университете, казался особенным, несмотря на постоянное присутствие внутренней полиции – инспектора, субинспекторов и педелей.[104] Ректором университета был зоолог Тихомиров, не без научных заслуг, но карьерный антидарвинист. Попечителем округа был математик Некрасов, прославившийся применением математики к доказательству неизбежной необходимости царского режима и охранного отделения; это последнее учреждение он в своей схеме именовал «социально-метеорологической обсерваторией», а тюрьмы и карцеры – «изоляторами свободы»,[105] поскольку сидящие там изолированы от влияния зловредных пропагандистов.
Режим в университете был совершенно полицейским и часто невыносимым. Запрещались всякие формы коллективной жизни, даже научные кружки. Год спустя, с особыми гарантиями, было разрешено студенческое историко-филологическое общество. Что касается до нас, математиков, то нам было отказано, и тогда Московское математическое общество[106] обошло запрет, устраивая для слушателей неочередные заседания со студенческими докладами. Первым секретарем этих заседаний был П. А. Флоренский, известный впоследствии богослов и электрик, а его преемниками – Н. Н. Лузин и я.[107] Председательствовал, очень мило, проф. Жуковский.
Помимо этих легальных форм самодеятельности были нелегальные кружки – марксистские, народнические и либеральные. Я вместе с П. И. Барсовым был участником марксистского кружка для подготовки к пропаганде, но интереса ради побывал несколько раз на либеральном кружке, возглавлявшемся неким М. И. Квасниковым. Кружок состоял из солидных молодых людей буржуазного круга и в нем занимались чтением и критикой марксистской литературы. Не знаю, занимались ли они также опровержением народничества.
В начале 1904 года университет зашевелился по мелкому поводу, но – довольно характерному. Один юрист-«белоподкладочник», из лицеистов, особенно ненавистная для нас категория, соблазнил швейку и покинул ее, [оставив] с ребенком без всяких средств. На всех факультетах и на всех курсах под председательством профессоров были созваны сходки, где единогласно прошло требование исключить этого студента. Требование было удовлетворено. Я не представляю себе волнений по такому поводу, например, в Парижском университете: насколько же наши мальчики были хорошими.
Русско-японская война и рост революционных настроений. С началом этой войны, в которой все шло не так и где осуществлялись самые пессимистические предвидения, относительный покой кончился. Все почувствовали, что близится революция, даже когда еще шли в городах патриотические манифестации. И я тоже вдруг почувствовал, что задыхаюсь в университете. Я продолжал ходить на лекции, прорабатывать материал, читать нужную для этого литературу, но хотелось другого, живой жизни, действия. Такие настроения были не у меня одного. Одни «ждали», другие «оказывали содействие», третьи вступали в партии. Я и мои друзья еще находились во второй стадии.
Вернувшись осенью 1904 года в Москву, мы нашли обстановку изменившейся. Газеты усилили тон. В «Русских ведомостях»[108] появлялись будоражащие статьи любимого нами К. А. Тимирязева. В аудиториях и коридорах университета часто собирались кучки для быстрого обсуждения событий, и сейчас же подбегали субинспектора. В частных домах, иногда в учреждениях собирались нелегально довольно обширные собрания. В организацию всего этого мы начали отдавать все большую и большую часть нашего времени.
К началу декабря общее волнение стало сильным, и социалисты-революционеры назначили на 5–6 декабря манифестации перед домом генерал-губернатора – великого князя Сергея, называемого Ходынским как главного виновника катастрофы 1896 года. Вечером 4 декабря наша группа собралась, чтобы обсудить вопрос о нашем участии в манифестациях, в Большом купеческом обществе на Щипке, где работала Серафима Ивановна Надеина, член нашего кружка. Собравшиеся, почти единогласно, находили манифестацию несвоевременной, но считали, что мы, социал-демократы, не можем воздержаться от участия в ней. Очень поздно нам было сообщено решение социал-демократических организаций об участии, и мы разошлись, уговорившись встретиться завтра, перед манифестацией, в университете.
Утром 5 декабря мы нашли в университете большое волнение: «Русские ведомости» напечатали великолепную статью Тимирязева,[109] и студенчество решило перед манифестацией приветствовать Климента Аркадьевича. Расстояние было невелико, но группа порядочно порастаяла. Тимирязев вышел и произнес несколько слов, призывая к исполнению гражданского долга словами Некрасова: «Ученым можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».[110]
На Страстной площади, куда мы затем прошли, были полицейские заграждения, не пропускавшие на Тверскую. Стояли всюду группы, очень молчаливые; иногда раздавался «возглас», но все это слабо. С Тверской через заграждения было пропущено несколько извозчиков с ранеными. Что же это? Неужели мы пришли к шапочному разбору? Не найдя прохода на Тверскую через заграждения, мы решили пробраться через переулки, и это удалось. Переулки не охранялись: полицейская техника не была на высоте. Мы прошли мимо дома генерал-губернатора, дошли до Моховой. Всюду была полиция, и ничего не происходило. Вечером 5 декабря мы опять собрались у С. И. Надеиной и узнали, что настоящая манифестация будет происходить на следующий день.
Утром 6 декабря я отправился на Страстную площадь один, никуда не заходя. Я нашел на площади значительную толпу, стоявшую спокойно. Напротив, к входу на Тверскую, находились полиция и казаки. Появился какой-то крупный полицейский чин в серой барашковой шапке, и, когда послышалась довольно нестройная «Марсельеза», по его команде полиция и казаки бросились на толпу. Толпа побежала. По здравому смыслу я должен был бы сделать то же самое, и впоследствии я этому научился, но в тот момент здравого смысла у меня не было. Я не бежал.
Я очнулся через несколько минут в довольно поврежденном состоянии. Меня окружали шестеро полицейских. Площадь была пуста, за исключением групп полиции и одиночных арестованных, как я. «Ага, на ногах? Ну, идем», – и полицейские повели меня по проезду Страстного бульвара. Я несколько преувеличил свое болезненное состояние, и они перестали мною заниматься, а я усиленно смотрел по сторонам. Вот как будто подходящие ворота. Живо! И я, с силой толкнув ближайшего полицейского, бросился во всю прыть в эти ворота. И о чудо! Едва я очутился на дворе, железные ворота закрылись перед носом полицейских.
Тут был пост революционного Красного Креста. Предварительно перевязав мои раны, меня быстро вывели через квартиры в Настасьинский переулок; я сел на извозчика и поехал в больницу на Щипок. С. И. Надеиной еще не было, но ее сослуживцы провели меня к врачу; это был доктор Трушковский, впоследствии – директор этой больницы. Голова у меня оказалась пробитой шашкой в двух местах, причем в одном месте – с повреждением черепа; указательный палец на левой руке был раздроблен, на теле – несколько легких ран.
К вечеру вернулась С. И. Надеина: на ее глазах были арестованы на Тверском бульваре наши друзья В. И. и О. И. Станкевичи. Нужно было немедленно, до прибытия полиции, побывать у них на квартире и произвести чистку. Мы поехали и успели все сделать вполне благополучно. После этого я вернулся к себе в общежитие в довольно бредовом состоянии.