Записки Эльвиры - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается московских родственников и знакомых, то мама точно знала, от кого что следует ждать. Было известно, например, что папины родственники нарочно дарят такие вещи, которые уже есть у мамы, и, таким образом, их подарки имеют лишь «символическое» значение, но не имеют практического применения.
— Вот увидишь, твоя младшая сестричка нарочно принесет мне сегодня «Серебристый ландыш», — предсказывала мама, — потому что она знает, что у меня уже есть три флакона этого самого «Ландыша». Целый букет!
Папа пытался защитить свою «младшую сестричку», у которой, между прочим, было уже три взрослых сына:
— Она не могла залезть к тебе в гардероб. И не могла знать, сколько у тебя там флаконов!
— Она все может! И все знает! — убежденно заявляла мама.
Другие папины родственники, опять же «нарочно», дарили такие вещи, которые, по словам мамы, носил почти весь город.
— Я не могу ходить по улице с этой сумкой: она есть у каждой второй женщины. И пойми наконец: дело не в подарках, а в отношении! Даря всякую дрянь, они этим как бы подчеркивают, что лучшего я не стою.
Такие далеко идущие выводы повергали папу в растерянность. И он принимался нервно изучать соседний двор.
На основании многолетней практики было также установлено, что самые дорогие и, как говорила мама, «от глубины души идущие» подарки всегда приносит Борис Борисович — тот самый старинный друг нашей семьи, который так поэтично назвал мамины руки «лебединым озером».
Я терпеть не могла Бориса Борисовича. Он был такой сладкий, что я в его присутствии всегда пила чай без сахара. По той же причине я в детстве упорно звала его Барбарисом Барбарисычем, за что получала от мамы подзатыльники и шлепки. Заодно почему-то всегда доставалось и папе.
Мама уверяла, что это он, руководствуясь слепым чувством ревности, научил меня неуважительно относиться к Борису Борисовичу.
Чувство ревности мама называла «мелким», «буржуазным», а иногда объединяла оба эти определения — и называла «мелкобуржуазным».
Лицо у Барбарисыча было пухлое, будто он все время держал во рту, за щеками, непрожеванную еду. И вообще он был грузным мужчиной, а голос из его огромного тела вылетал такой тонкий, что я по телефону всегда принимала старинного друга нашей семьи за одну из маминых родственниц.
«Нет, — думала я, — будь даже папа ревнив, как Арбенин, он все равно не мог бы ревновать маму к этому старинному другу».
Папа доказывал то же самое. Но мама говорила, что он ревнует, «не отдавая себе в этом отчета».
Отшлепав меня за неуважение к Борису Борисовичу, мама многозначительным тоном уверяла, что «жизнь очень сложна» и что «я, когда вырасту, все пойму!». Но мне казалось, что если даже я когда-нибудь стану академиком и пойму вообще все на свете, я и тогда не стану лучше относиться к толстому и сладкому Барбарисычу.
Открывая вечер, так сказать, кратким вступительным словом, мама обычно восклицала:
— Сегодня я должна была бы вывесить во всех углах комнаты траурные флаги!..
— Ну, ми-илая, — пытался остановить ее папа, — зачем же придавать вечеру такой оттенок… такой, я бы сказал, странный привкус.
Но удержать маму было невозможно.
— Не прерывай мою мысль на полуслове. Да, я должна была бы вывесить траурные флаги, а вывесила новые портьеры! Потому что я до сих пор еще верю в возможность твоего перевоспитания. Потому что в душе я педагог.
В душе у мамы таилось множество разных профессий. В душе она была музыкантшей, актрисой и… надомницей, перевыполнявшей план на изготовлении пикантнейших дамских кофточек.
О дне своей первой встречи с папой мама в разные годы вспоминала по-разному. Когда я была еще совсем маленькой, мама, помнится, говорила, что они встретились где-то на теннисном корте. Это было странно, потому что папа никогда не играл в теннис.
Позже мама совершенно точно припоминала, что впервые они познакомились под звуки «Лунной сонаты» в полутьме ложи-бенуар, в Большом зале консерватории. Это тоже было весьма сомнительно, потому что, во-первых, на концертах не тушат свет и не бывает полутьмы, а во-вторых, в Большом зале консерватории ложи-бенуар вообще отсутствуют.
Папины воспоминания были куда более устойчивы. Он упорно, не обращая внимания на многозначительные мамины подмигивания и легкие толчки под столом, утверждал:
— Мы с тобой познакомились в студенческой столовой Политехнического института. Я там учился, а ты приходила к нам обедать, потому что жила в том же доме. И еще потому, что у нас были дешевые обеды.
— Ну конечно, разве он мог запомнить день нашей первой встречи?! — негодовала мама. — Но зато он, может быть, запомнит день нашей последней встречи, когда я наконец не выдержу и брошу все.
При этом мама бросала не все, а лишь взгляд на своего Барбарисыча, словно нажимала невидимую кнопку, заставлявшую звучать его тонкий голос. Борис Борисович вытирал салфеткой пухлые губы и целовал маме руку:
— Не волнуйтесь, друг мой! Я всецело на стороне «Лунной сонаты», а, разумеется, не этой самой… как уж ее… студенческой столовой! Антон Петрович просто запамятовал. Он вспомнит, уверяю вас.
И папа действительно вспоминал. Все вспоминал: и ложу-бенуар, и «Лунную сонату», и даже знаменитый теннисный корт. Поскольку папа «устал бороться», вечер входил в нормальное русло.
На этот раз подготовка ко «дню первой встречи» была не совсем обычной: мама что-то утаивала от нас, готовила какой-то сюрприз.
Она не составляла мысленно длинный список друзей, приятелей и знакомых и не исключала потом из него скупердяев, своих «скрытых врагов», всех «недарящих» и дарящих, но «желающих дешево отделаться». На вечер был официально приглашен только Борис Борисович. Даже тетю Анфису не пригласили, хотя она, часто бывая у нас дома, отлично знала, что есть и чего нет в мамином гардеробе, и дарила только то, чего там еще не было.
А приготовления между тем шли весьма бурные. Мама жарила и пекла с утра до вечера. И даже позвала на консультацию соседку с третьего этажа, к помощи которой она поклялась не прибегать никогда в жизни. Соседка эта, помогая маме кулинарничать, потом распространяла по всему дому искаженное и ухудшенное содержание маминого меню. Мама клялась, что ни в каких, даже самых критических случаях жизни она не спустится за помощью вниз. И вдруг спустилась! Значит, надвигался сверхзначительный случай. Но какой именно? Ради чего мама пожертвовала самолюбием и подарками? Ради чего?!
С Борисом Борисовичем я поздоровалась издали: я всегда боялась, что он вдруг, без всякого предупреждения, может схватить мою руку и поцеловать своими мокрыми или, как пишут в романах, «влажными» губами. В коридоре, на столике возле телефона, Барбарисыч оставил солидный пакет: он любил преподносить подарки не сразу, а в самый разгар вечера, в присутствии гостей, чтобы «в открытом бою» взять верх и продемонстрировать безграничную широту своей натуры.
Мама оставила пакет без внимания, не бросала на него и на лучшего друга семьи любопытных, испытующих взглядов. Она чего-то ждала…
Мы сели на диван, и Борис Борисович завел разговор на свою излюбленную тему: о сослуживцах, с которыми «только он один и может работать» и с которыми «неизвестно что будет, когда он наконец-то уйдет на отдых»…
— Все предприятие держится на мне. Все дело! На мне одном, — заявлял обычно Борис Борисович.
Что это было за «дело» такое, он никогда не уточнял. Но папа однажды разъяснил мне, что у старинного друга нашей семьи вообще нет никакой определенной профессии, а есть одна лишь солидность и «частная инициатива».
Только-только Барбарисыч разговорился, как раздались три коротких звонка. Мы с мамой побежали открывать… И я замерла на пороге: в дверях стоял Сергей Сергеич. Вид у него был обеспокоенный и смущенный.
— Что случилось? Марии Федоровне плохо?! — заволновалась я, решив, что первые прогулки по комнате оказались преждевременными.
Он ничего не успел ответить: мама, оттеснив меня к вешалке, ринулась вперед:
— Что ты, Вирочка! Это же и есть мой сюрприз! Я пригласила Сергея Сергеича… Заходите, будьте как дома. Раздевайтесь, скорей раздевайтесь!
«Раздевать» Сергею Сергеичу было нечего, потому что он пришел без пальто и без шапки.
Мама тут же открыла торжественную часть вечера. Я думала, она несколько изменит обычную программу. Но она ничего не изменила: сказала все, что полагалось, о траурных флагах и знаменитой ложе-бенуар. Сергей Сергеич слушал все это так внимательно, что папа, махнув рукой, не стал спорить и вспоминать студенческую столовку.
Я забыв недавней истории с Риммой Васильевной, сидела опустив голову и мяла край новой скатерти. Проницательный Борис Борисович понял мое волнение по-своему.
— Не надо, милочка, — сладко шепнул он мне. — Пусть они страдают — мужчины!.. Пусть они волнуются!