Царство тьмы - Виктор Робсман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не пойду, говорит, из своего дома, хоть убей! В сельсовете все знают, что отец мой батрак, и дед батрак, и сам я своим трудом в люди выбился…»
Я подумал тогда, что наверно в сельсовете проявили к нему снисхождение, потому он такой смелый и не страшно ему за самого себя заступиться.
— Послушай, говорю я, красная борода: ты разговоры разговаривай, а манатки свои скорее тащи на двор.
При этих словах мужик осунулся, оробел и некрасиво заплакал.
«Позволь, говорит, умереть мне в своем доме», — и повалился мне в ноги, как батрак перед помещиком.
— Вставай! — кричу я. — Ничего тебе не поможет!..
А он не слушает, и рассказывает про себя, про свою нужду в старости, и что теперь у него ничего нет. И, стыдно сказать, бросился старик целовать мои сапоги, как чужую девку. Я от этого еще больше озлился и без всякого дурного намерения приставил к самому его лицу дуло нагана. Он как-то странно выпучил глаза, посмотрел на меня снизу вверх, и без выстрела повалился навзничь. Я кричу ему:
— Эх ты, дурная голова! Вставай пока не поздно, и не притворяйся. Все равно, ничего тебе не поможет!..
А мужик не двигается и лежит спокойно. Я подумал: «Отчего он такой спокойный, вдруг? Может смирился?»
А ведь был он уже мертвым.
Все на минуту примолкли. Но в это время в разговор вмешался парторг.
путано
— То же самое надо сказать и в отношении любви, — уверял он, развязно рассказывая, что любить глупо и стыдно, и что всякие, как он выражался, «любовные штучки» происходят от безделья.
— Все это я узнал на самом себе, когда сам я, по легкомыслию, пользовался этими устаревшими мещанскими словами и понятиями, выдумывая «тайну любви», в то время как между мужчиной и женщиной не может быть никакой тайны. Все ясно: жизнь людей, как и жизнь вещей одинаково подчинена диамату. Я теперь смеюсь над самим собой, когда вспоминаю о любви, которая завела меня в болото…
И он, на самом деле засмеялся тем мелким, удушливым, похотливым смехом, который вызывает брезгливое чувство у неиспорченных людей.
— Глядя на ее задумчивые глаза и небесную печаль, можно было сразу сказать, что она чужой породы. Но, должен признаться, это нисколько не повредило красоте ее плеч, груди и прочих частей ее женского тела.
И опять он нехорошо засмеялся.
— Я старался быть к ней ближе, а она от меня — дальше. Я говорил ей сладкие слова, а она мне — горькие. Я признавался ей в любви, а она мне в ненависти. И, странная вещь, я привязался к ней от этого еще больше, и уже не владел собой. Я стал худеть и глупеть. Я подслушивал ее разговоры, как будто они содержали для меня жизненный интерес. Я засматривал в ее письма, как будто в них заключалось тоже что-то чрезвычайно важное для меня. Я тайком ходил за нею следом по улицам и тратил непроизводительно Все свое время только на нее. И не достигнув цели, я тогда твердо решил, что так дальше продолжаться не может. Скоро случай помог мне говорить с ней наедине. Без лишних слов я сказал ей прямо:
— Почему ты избегаешь меня? Разве я не мужчина, а ты не женщина?
Она посмотрела на меня с отвращением и внезапно вскрикнула, точно от боли.
— Как ты противен мне! — закричала она, и хотела бежать. Но я не пустил ее. Не считаясь с обидой, я продолжал настаивать на своём и потянулся к ней губами, как пестик тянется к тычинке.
— Ты сатана!.. Дьявол!.. Чорт!.. — закричала она с такой силой, что на улице стал собираться народ.
— Чорт, чорт, чорт!., - кричала она со страхом в голосе, содрогаясь и вырываясь из моих рук, как будто я на самом деле был чортом. И вырвавшись, она Все еще продолжала кричать:
— Как ты мне противен, гадок, тошен, вместе с твоим диаматом!
Он так живо передавал отчаяние этой незнакомой мне женщины, что я увидел ее перед собой, услышал ее голос, в котором было страшное по своей глубине разочарование, боль оскорбленной мечты и крик опустошенного сердца.
Все насторожились. Но в это время парторг заговорил о другом — его пугал рассвет, напомнивший о жарком солнце и знойном дне. Он как будто боялся не солнца, а солнечного света; это был тот, кто «возлюбил тьму». На его, всегда равнодушном, лице можно было увидеть выражение страха, когда он молча показывал рукой на восток, где уже занимался костер.
Небо пылало. Но я не видел неба. Передо мной Все еще дрожали губы женщины, и где-то рядом жила ее больная оскорбленная душа. Стараясь не показать волнения, я осторожно спросил нахала:
— Чем же Все это кончилось?
— Ничем… — ответил он небрежно, а потом прибавил:
— Я поместил красавицу в камеру предварительного заключения особого отдела НКВД.
Летуны
IГород стоял на реке, мелководной и совсем ничтожной, но небольшие баржи, давно состарившиеся, с полинявшей краской, с худыми окривевшими мачтами ходили вдоль и поперек реки, перевозя пассажиров за двадцать копеек. Задолго до рассвета у пароходной кассы собиралась большая толпа рабочих, большей частью женщин и подростков, заменивших теперь на всех работах мужчин. Они были одеты в мужские рабочие блузы и штаны, ругались и сквернословили по-мужскому, ходили развязной походкой, сплевывали сквозь зубы и сморкались в кулак, так что трудно было признать в них девушек, женщин, матерей.
Всех клонило еще ко сну и чтобы развлечься женщины перебрасывались от скуки плохими словами. Иногда слышался в ответ невеселый смех и грязная шутка, которая никого не смущала. Старухи были невоздержанней молодых, задевали друг друга сплетней, порочили молодых правдой и неправдой, и насладившись чужим срамом, унимались. Но не надолго. В разных местах пристани загорались, как костры, горячие, непримиримые споры, которые не всегда удавалось затушить мирным путем. Но вот к берегу подходит баржа, и мелкие споры затихают сами собой. Смешавшись в одну черную, крикливую и безобразную толпу, в которой не видно уже отдельного человека, все бросаются к деревянному помосту, тесня и не узнавая друг друга. Все спешат, всеми руководит одна лишь мысль — не отстать от смены, не опоздать, точно в этом заключается вся судьба человека.
Тем временем, тяжелая от лишнего груза баржа с трудом отходит от опустевшего и безлюдного берега. На воде пассажиры успокаиваются и затихают. Река казалась черной от ночного неба, и звезд в ней не было видно. На палубе стоял тот смутный полумрак, когда люди кажутся тенями, бестелесными душами усопших. Голосов не слышно, и вода бесшумно и мягко облизывает бока баржи, сворачиваясь и замирая у руля.
Скоро баржа подошла к берегу, вдоль которого лежал заводской поселок, и прозябшие пассажиры покорно и не торопясь стали сходить на землю, направляясь к заводским воротам, как к неизбежному злу.
IIНикем незамеченные мы быстро отделились…[1]..явшая из трех человек, быстро отделилась от от толпы, сойдя на берег. Редакция направила нас на завод произвести облаву для поимки и разоблачения «злостных летунов», срывающих производственные планы. В то время еще не прикрепляли рабочих к предприятиям и по разному оплачивали труд в разных республиках и городах. Люди искали счастье и находили его там, где были лучшие ставки и пайки. Нужда и голод гнали людей в киргизские степи, в туркестанские пески, в таджикские горы, как будто там, в этих степях, песках и горах не было советской власти. Они хотели верить обманчивым иллюзиям, как дети сказкам, что советский восток все еще отличается от советского запада, севера и юга.
Оставляли родные места без сожаления — жалеть было нечего. У каждого на душе лежало много обид, горечи и тяжелых разочарований. Радость была редкой гостьей в рабочей семье. В поисках лучшей оплаты, рабочие «перелетали» с места на место, из города в город, с одного завода на другой, как залетные птицы с ветки на ветку, от чего заводы и фабрики жаловались на «прорыв». Каждому новому рабочему, залетевшему по неведению в наши места, радовалась администрация завода как большой удаче. Такого прилетевшего «летуна» скрывали до поры до времени, пока был он нужен.
Мы шли поникшими, как новобранцы. Пустые улицы заводского поселка не везде освещались, и местами приходилось пробираться на ощупь. Тощие волкодавы выходили из подворотен и далеко сопровождали нас, выпрашивая больными глазами подачку. Было мучительно тоскливо и от того пусто на душе.
Нас было трое. Своей нетерпеливостью и раздражительностью заметно выделялся в нашей группе студент из КИЖ'а, присланный в редакцию для практических занятий. Он был немолодым, но ростом и тщедушным телом напоминал подростка, и производил впечатление усталого, вялого и непригодного ни к чему. Мелкие черты его лица не запоминались. По-видимому раздражительность мешала ему понимать людей, а партийная служба делала его высокомерным и равнодушным ко всем, и трудно было поверить, что у этого человека есть душа. Но совсем другим характером отличался сопровождавший нас фоторепортер местной газеты — подвижной, легкомысленный и жадный ко всему. Он имел особое пристрастие к каламбуру, к шутке, которая не смешила, но в то же время располагала к себе людей. С ним было легко и временами весело…