La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того, как поезд продвигался на юг, грустные настроения в нем стали брать верх над всем остальным. Он не видел ни пейзажей, ни окружающих людей, был равнодушен к зрелищам и новостям. «Меня везут, словно груз, — говорил он себе, — словно кота в мешке, меня тащат на Черный континент!» В голове у него так и вертелось: «Шварцер Эрдтейль», «Черный Континент», там витал образ некой огромной черной палатки, уходившей в бесконечность и отгораживавшей его даже от находящихся рядом товарищей. И мать, братья, плющ на стене дома, печка в прихожей — все это было чем-то зыбким, находившимся по ту сторону черной палатки, и убегало, убегало вдаль на манер отдаляющейся галактики.
В этом состоянии он, прибыв в город Рим, использовал дневную увольнительную, чтобы побродить в одиночестве по улицам, прилегающим к казарме, в которой их эшелон разместили на транзитный постой. В квартале Сан Лоренцо он оказался как-то невзначай, он был похож на обвиняемого, окруженного конвоем, который сам не знает, что ему делать с этим последним и смешным клочком свободы, цена которого меньше цены бросовой тряпки. Он знал не больше четырех итальянских слов, а о Риме ему были известны только те краткие сведения, что даются в средней школе. А посему ему ничего не стоило предположить, что старые рассыпающиеся дома квартала Сан Лоренцо, конечно же, являются древними монументальными постройками Вечного Города. И заметив вдалеке, по ту сторону стены, опоясывающей огромное кладбище Верано, неуклюжие его саркофаги, он вообразил, что это не иначе как исторические захоронения цезарей и пап. Однако же он вовсе не поэтому приостановился и стал на них глядеть. В эту минуту все Капитолии и Колизеи на свете были для него грудами отбросов. История — это не больше чем проклятие. А заодно с нею и география.
По правде говоря, единственное, что он сейчас инстинктивно разыскивал, блуждая по римским улицам, был какой-нибудь бордель. И не столько из-за какой-то там не терпящей отлагательств необозримой похоти, сколько из-за горестного чувства одиночества; ему казалось, что только проникнув в тело женщины, устроившись в этом теплом и дружественном гнезде, он почувствует себя менее одиноким. Но иностранцу, да еще в его положении, да еще одолеваемому мрачными и дикими настроениями, трудновато было обнаружить подобное прибежище прямо вот тут, в этот безлюдный час и безо всякой подсказки. Рассчитывать, что ему повезет и он встретит случайно женщину прямо на улице, тоже не приходилось — поскольку, хотя и развившись, не ведая о том, во вполне приятного юношу, солдат Гюнтер был совсем неопытным, а в сущности-то еще и робким.
То и дело он отводил душу, пиная камни, попадавшиеся под ноги, возможно, развлекая себя мимолетными фантазиями и воображая себя знаменитым Андреасом Купфером или еще каким-нибудь футбольным идолом. Но он тут же вспоминал, что на нем мундир воина рейха, и вновь принимал соответствующую воинскую осанку, встряхивался, отчего пилотка слегка съезжала на лоб.
Единственной отдушиной, которая ему попалась во время этой убогой охоты, был погребок с лестницей, уходившей под тротуар и вывеской «Вино и домашняя кухня у Ремо»; вспомнив, что в этот день он, из-за отсутствия аппетита, подарил свой паек другому солдату, он тут же почувствовал голод и спустился вниз, теша себя перспективой найти здесь утешение, пусть даже и минимальное. Он знал, что находится в союзной стране и ожидал, что в этом гостеприимном погребке его встретят если и не с генеральскими почестями, то, во всяком случае, с сердечностью и симпатией. Но и хозяин, и официант окатили его некой расслабленной холодностью и полным недоверием; последовали косые взгляды, от которых аппетит у него тут же отшибло. И тогда, вместо того, чтобы сесть за столик, он остался у стойки и вызывающе заказал вина — и получил его после некоторой паузы и какого-то конфиденциального шушуканья в кладовой.
Он не имел пристрастия к распитию напитков; во всяком случае, вкусу вина он явно предпочитал вкус пива, к которому привык еще с малых лет. Но чтобы подчеркнуть свою независимость перед официантом и хозяином, он, принимая все более угрожающий вид, заставил подать себе пять четвертьлитровых графинчиков и опорожнил их крупными глотками, как это делают сардинские бандиты. После чего грубо швырнул на прилавок те немногие деньги, что были у него в кармане; поднимавшееся в нем бешенство подмывало его расшвырять и стойку, и столики, ему хотелось вести себя не как союзнику, а как захватчику и грабителю. Однако же из желудка у него стала подниматься легкая тошнота, и это удержало его от дальнейших действий. Шагом, который все еще походил на строевой, он вышел на воздух.
Вино успело добраться до ног, а затем ударило в голову. И в порывах гнилого сирокко, струившегося по улице, от которого при каждом глотке воздуха сдавливало сердце, ему очень захотелось оказаться дома, забиться в свою куцую кровать, ощутить холодный и болотистый аромат поля, теплый запах капусты, которую его мать отваривала в кухне. Правда, благодаря действию вина эта всепоглощающая тоска по дому не разорвала ему сердце, но вдруг превратилась в веселье. Для того, кто выходит на улицу полупьяным, любые чудеса хоть на несколько минут да становятся возможными. В двух шагах от него может приземлиться самолет с приказом немедленно доставить его обратно в Баварию, или прямо по воздуху придет радиограмма с продлением увольнения до самой Пасхи.
Он сделал еще несколько шагов по тротуару, потом свернул наобум в сторону и остановился на пороге первого же подъезда — с легкомысленным желанием войти, свернуться калачиком и уснуть — на ступеньках ли, под лестницей ли, как это бывает во время карнавала, когда его костюмированные участники вытворяют все, что им нравится, а всем остальным на это ровным счетом наплевать. Он совсем позабыл о своем мундире; в обстановке смешного междуцарствия, установившегося в мире, в нем проснулся ребенок, творивший верховный суд и узурпировавший военные законы рейха! Да что это за законы такие, комедия одна, да и только, и Гюнтеру на них плевать! В эту минуту любое существо женского пола, подошедшее к этому подъезду (мы уж не говорим — какая-нибудь девушка, или там местная проститутка, а просто любое создание в юбке, нет, любой зверь, лишь бы он был самкой — кобыла, корова, ослица!) и посмотревшее на него взглядом, напоминающим человеческий, — и он тут же сдавил бы это существо в объятиях, он бросился бы на колени, словно влюбленный, и стал бы звать: мама, мама, майне Муттер! И когда он вдруг через мгновение увидел, что от угла приближается одна из жилиц этого дома, женщина в поношенной одежде и немолодая, хотя вполне цивилизованного вида, которая возвращалась домой, обремененная сумками и кошелками, он, не колеблясь, закричал ей: «Синьорина! Синьорина!» (это как раз и было одно из тех четырех слов, что он знал). И одним прыжком он загородил ей дорогу, хотя сам не знал, чего он будет от нее добиваться.
Однако же эта женщина, когда он появился перед ней, уставилась на него взглядом, в котором не было ничего человеческого, словно этот солдат был материальным и вполне узнаваемым воплощением ужаса как такового.
2
Женщина, по профессии учительница начальных классов, называлась Ида Рамундо, вдова Манкузо. Вообще-то говоря, родители в свое время желали назвать ее Аидой. Но из-за ошибки регистратора ее записали как Иду, и отец-калабриец называл ее Идуццей.
Ей было полных тридцать семь лет, и она нисколько не старалась выглядеть моложе. Ее довольно худосочное тело, бесформенное, с увядшей грудью и нездорово располневшим тазом, было кое-как покрыто старушечьим коричневым пальтишком с вытертым меховым воротником и сероватой подкладкой, лохмы которой торчали из-под обшлагов. На ней была еще и шляпа, приколотая парой дешевых шпилек и снабженная маленькой черной вуалеткой; кроме вуалетки ее гражданское положение дамы, а не барышни было подкреплено обручальным кольцом (стальным, а вовсе не золотым, которое было уже пожертвовано на алтарь отечества во время абиссинской кампании), красовавшимся на левой руке.
Ее крутые, очень черные локоны начинали уже седеть, но возраст странным образом поберег ее круглое лицо с выпяченными губами, которое казалось лицом надувшейся девочки.
Оно и правда, Ида в сущности оставалась девочкой, потому что главной ее реакцией на мир всегда было смирение, смешанное с испугом. Единственными существами, не внушавшими ей страха, были ее отец, муж, а позже, вероятно, ученики. Вся остальная часть мира представляла собою зону вредоносной неуверенности, потому что она, сама того не зная, подсознанием была погружена в потемки бог знает какой расовой племенной предыстории. И в ее больших и темных миндалевидных глазах сквозила мягкая пассивность, восходящая к давнишним и неистребимым временам варварства и походившая на некое заранее предварительное знание.