А что же завтра? - Айвен Саутолл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежать, поджидая, когда откроется дверь, щелкнет выключатель и дежурный офицер скажет: «Два часа утра, Сэм. Пора начинать новый день».
Как будто это кому-то сейчас интересно, как будто ты молился, чтобы этот день наступил. А может, так правильно? Выполнить, что положено, отделаться раз и навсегда. Но ты обязательно должен уцелеть. Чтобы вернуться домой. Чтобы вернуться к ней.
— Завтрак через полчаса, — говорит дежурный офицер. — Инструктаж в 03.00. Погода вроде хорошая.
Усилием воли ты заставляешь свое сознание услышать призыв, заставляешь жизнь вернуться в тело, которое не хочет пробуждаться, не хочет умирать. Ты заставляешь себя делать привычные движения. Все, что нужно, чтобы ты мог еще раз сыграть героя. Последний раз? Кто знает.
Командир летающей лодки. Самоуверенный молодой летчик. Прямая спина. Спокойная улыбка.
Еще раз сыграть героя. Первый раз. Второй раз. Тридцатый. Теперь уже сорок седьмой раз ты закладываешь свою жизнь, а потом будет еще раз. И еще. Сегодня ты жив. Ты возвращаешься живым. А что будет завтра? Сорок седьмой раз.
А нужно сделать шестьдесят пять или семьдесят вылетов. Меньше не бывает. Из них складываются восемьсот часов боевого патрулирования, их ты должен отлетать. Это твой вклад в войну, которую ты ведешь в составе береговой авиации.
Береговая авиация… А тебя от берега нередко отделяют тысячи миль.
Да, не менее шестидесяти пяти вылетов. Если, конечно, ты не начнешь забиваться в угол и дрожать, и грызть с утра до ночи ногти, и прятать от людей глаза, полные слез.
— В чем дело, парень? — а ты дрожишь и не можешь ответить.
Признаться, что тебя гложет страх? Признаться, что ты боишься? Что ты ни жив ни мертв, когда всю жизнь ты только и мечтал о настоящей, мужской храбрости, о настоящей мужской выдержке?
«Будь мужчиной, — говорила тетечка, когда тебе было всего восемь лет. — Не хнычь, мальчик».
«Расправь плечи, сынок, — говорила мама. — Я хочу тобой гордиться».
«Выше подбородок, Сэм, — говорил отец до того, как схватил туберкулез, от которого и умер. — Даже если тебе скверно, не показывай вида, не то с тебя живьем кожу сдерут. Их все равно не одолеешь, сынок».
«Нет больше той любви, — говорил пастор, — как если кто жизнь свою положит за ближних своих… Будем же помнить о свободе, которую подарила нам любовь наших доблестных героев, с радостью положивших жизнь свою».
«С радостью положивших жизнь свою»?
Видно, герои стали теперь другими.
«Во имя бога, — говорил пастор в годовщину перемирия, и в День поминовения павших (Сэм тогда был еще мальчиком), и во всякий день, когда ему приходило в голову, — во имя короля и во славу наших доблестных павших героев мы тоже готовы положить жизнь свою.
Дежурный офицер все еще здесь.
— Джонни словно помер. Не могу его добудиться, а вроде дышит. Может, это его хладный труп дергается от многолетнего пьянства и хулиганства? Неужто он вчера опять напился? Ткни его под ребра, Сэм. Дай ему встряску.
— Ладно.
Каждый раз, что ты будишь Джонни, каждый раз, что он прокладывает тебе курс в Бискайский залив, не последний ли это раз? Джонни, проснись! Джонни, проснись! Проснись и умри. На него достаточно взглянуть: такой красивый, такой не от мира сего. Такие до старости не доживают. Боги при первом же удобном случае прибирают их к себе.
Как же тогда летать с Джонни? Если боги надумают прибрать Джонни к себе, можно ли надеяться, что за компанию они не прихватят тут же и Сэма?
Или наоборот?
«Сэм, — твердит она в каждом письме, каждый день. — Ты такой красивый. Ты единственный. Ты мой».
— Джонни, проснись! Ну, давай же, Джонни Спейт, просыпайся! Пора лететь.
А то еще опоздаем к своему смертному часу.
— Эй, есть тут кто живой? Неужели меня никто не слышит? Я под церковью. Кладбище здесь, что ли? Ни души.
Застрял, ну прямо как глупый малыш, засунувший палец в водопроводный кран. Сидит и ждет, что кто-нибудь придет и кран спилит.
Хоть бы кто пришел и спилил эту церковь!
Рыжая кошка оказалась совсем рядом. Сэм схватил ее и прижал к себе.
— Славная ты, кисонька, — сказал он. — Хочешь поехать со мной на поезде?..
— Ты такая худющая, — сказал он немного погодя. — Пожалуй, еще худее меня. Может, это все-таки та самая дыра. Ты-то и через трещину в стене пролезешь.
Потом он сказал:
— Ты что, никогда не ешь? Никто тебя не кормит? Ты, верно, тоже из дому убежала или тебя просто вышвырнули. Ты, наверное, не кот, а кошка и все время приносишь котят. Вот у них терпение и лопнуло. Мышей ты всех переловила. За птичками тебе не угнаться. Или ты так рано осталась без матери, что не успела научиться? Можешь, если хочешь, жить со мной, но только не приноси котят. Я этого тоже не потерплю. Мы же ездить будем.
Примерно через час полил сильный дождь. Струи воды падали наклонно, но Сэму удалось так пристроить пальто, что получилось подобие укрытия. Кошка сначала сидела смирно, но потом вода полилась еще и с крыши, через край карниза — видно, водосточные трубы забило сосновыми иголками, — и потекла между стеной и бетонной дорожкой, будто по канаве, а в канаве с водой кому охота сидеть, если нет на то особой необходимости? И тогда кошка стала рваться из рук, мяукать, царапаться, так что Сэму пришлось ее отпустить. Злая и взъерошенная, она пулей помчалась прочь и в одно мгновение скрылась из виду. Сэм к этому времени окончательно промок и начал истошно звать на помощь. А дождь продолжал барабанить по железной крыше и с грохотом изливаться на землю. Шум стоял такой, ну просто конец света.
— Да что же это такое! — крикнул Сэм. — Я же утону.
Он собрал все силы, как в тот раз, когда дрался на школьном дворе, за помойкой, напрягся отчаянно, свирепо. И что-то в его теле словно сдвинулось. Освободилось место. Земля вокруг размокла, размякла, как гончарная глина, и выпустила Сэма. Он выскользнул на свободу. По лицу у него текли слезы, мешаясь с дождем и грязью. Только бы скорее убраться отсюда подальше. Еще, чего доброго, эта жуткая дыра вздумает засосать его обратно! Дождь лил как из ведра, ссадины на ногах кровоточили, страх искрами пробегал по всему телу. Сэм всхлипнул и бросился бежать со всех ног, неуклюже оскользаясь по грязи. За углом церкви на дорожке, ведущей к калитке, стояла девушка под большим черным зонтом.
У Сэма вырвался стон, но огромное болезненное напряжение как-то сразу прошло. Он увидел ее сразу и очень ясно, словно знал всю жизнь, словно так и думал, что она встретит его на этом самом месте под зонтом, обвешанным нитями дождя.
ШЕСТЬ
На ней было широкое и длинное старое пальто, может быть, с мужского плеча, мокрые обтрепанные полы свисали чуть не до земли, голова не покрыта. Лицо ее, с мелкими и острыми чертами, было удивительно приятным. А волосы — ах, эти волосы, такие длинные, прямые, тонкие и мягкие, они, даже на дожде, развевались по ветру, будто расцветали. Будто жили сами по себе и расцветали под черным конусом зонта, разворачивая лепестки в полумраке, который принадлежал миру грез, а не дневного света.
Все это было так странно. И так важно. Да, Сэм, очень, очень важно…
Она словно давным-давно ждала этого дня и часа, так и ждала, стоя здесь на дорожке, и он тоже словно всю жизнь готовился к тому, чтобы вот сейчас завернуть за угол и очутиться с нею лицом к лицу, так внезапно, тик полно, словно все происходившее с ним до сих пор было лишь подготовкой к этому мигу. А иначе как бы посмела Земля вдруг перестать вращаться? Замерла на целое длинное мгновение, и воцарилась тишина, и приумолкла битва жизни.
Он сначала увидел, а потом уже услышал, когда она наговорила. Губы шевелились, а голоса не было, но были слова, смешанные с порывами дождя и ветра, словно им потребовались годы, чтобы преодолеть шум бури:
— Ты орал, что ли?
Это не совсем соответствовало его ожиданиям. Он готов был услышать что-то вроде: «Доктор Ливингстон, я полагаю?»[2]
Он уже успел забыть о том, как застрял под церковью, и теперь все сразу вспомнилось, ожили страхи и ужасы, и он только кивнул в ответ, стараясь не показать своего волнения. Это было трудно, очень трудно, и, чтобы как-то выиграть время, он стал натягивать пальто, не попадая в слипшиеся от грязи рукава. Настоящая, взрослая девушка и такая хорошенькая, и совсем большая, такая поцелует и глазом не моргнет. Не то чтобы бежать и жаловаться маме. Но он был так неловок с девушками, даже с маленькими девочками. Всегда говорил не то. Всегда делал не то, даже когда был с Роз, а Роз всего тринадцать. Ей и сейчас всего тринадцать.
Роз, ах, Роз… Вот она едет на раме его велосипеда, мирный раз в жизни. И единственный, если на то пошло. Все другие он только воображал. Такая легкая — того гляди, ветром унесет. (Когда они такие хрупкие, о, когда они такие хрупкие, как Роз, сердце переполняется нежностью.) Но я не дам ветру унести тебя, Роз. Ничего плохого с тобой не случится, пока я рядом. Ты со мной в безопасности, Роз. Уж поверь.