Первый день – последний день творенья (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот что было: во дворе школы ко мне при всех подошел Чижик, подошел и попросил прощения, и это меня пробило более, чем его удар. Мы с ним даже подружимся, но ненадолго. И он, и класс останутся в Люберцах, а я уеду. На фотографии первого класса – она единственная, сохранившаяся с того времени, – рядом с учительницей Анной Михайловной сидит, чуть наклонясь вперед и втянув шею, мой Чижик, у него, оказывается, большие темные глаза и выразительные губы. А я в своей праздничной матроске где-то в самом верхнем ряду третьим от края, правда, по соседству с моей школьной любовью Верочкой Овчинниковой, которая чуть ниже и наискось. У нее золотые волосы и ярко-голубые глаза, а на фотографии видно, что она к этому дню тоже принарядилась: на шее косыночка и какой-то немыслимый цветок.
Вера Овчинникова жила на другом конце Люберец, за ремеслухой, в которой потом будет учиться Юрий Гагарин, и горсоветом, в стандартном двухэтажном доме, где имела комнату семья моего дяди, брата мамы, которого я почему-то прозвал Папанька, ударение на втором слоге, о нем речь впереди.
Вера поразила меня тем, что всегда была нарядной, всегда с большими бантами, которые еще больше подчеркивали голубизну глаз. Однажды я осмелился ее проводить, но возле ее дома подошел какой-то пацан, сурово посмотрел в мою сторону, увел ее, и она послушно с ним ушла, не оглянувшись, словно меня не было.
Я до сих пор вижу въяве эту картинку, как он что-то ей недовольно пробурчал, а она покачала головой и, чтобы скрыть смущение, ступила на деревянный цоколь, который опоясывал дом на высоте полуметра, и пошла по нему, в одной руке портфель, другой рукой она опиралась на плечо мальчика, и так, балансируя и продолжая начатый и, видимо, неприятный для нее разговор, они уходили далее и далее, а когда стенка закончилась, они завернули за угол. А я со своим портфелем забыто стоял.
Вот такая история. Но у нее есть продолжение. Это случилось сразу после войны, году в сорок шестом, когда мимо нас с Валькой Пешкой – мы стояли у обочины тротуара и вели разговоры о будущей работе – прошла фигуристая девушка, я ее и не признал, уж больно взрослая для нас, двух послевоенных заморышей. Но Пешка, проследив взглядом, произнес небрежно, как умел это делать, что это Верка Овчинникова… Ишь буфера выставила!
Потом и я несколько раз встречал ее на нашей улице, но опять же не осмелился подойти, она была почти дамой, а не той одноклассницей, которая доступна для общения. А еще через несколько лет я с удивлением узнал, что вышла она замуж за Виктора Паукшту, то есть нашего Витю, который приходился дядей Сашке Воронцову. И это смутило, поразило меня: Витя хоть и был поперву наш довоенный дружок, но к описываемому времени уж точно был зрелый мужчина, фронтовик, а Вера-то хоть расфуфырилась, но оставалась моей ровесницей.
А вот еще через годы, даже через многие годы, у меня на работе вдруг раздался звонок: Вера, бывшая Овчинникова, разыскала, увидав меня по телику, и пригласила на встречу нашего класса, который, оказывается, просуществовал до самого выпуска, а теперь собирается каждый год у Веры на квартире.
Однажды мне в лицах такой сбор своего класса через много лет рассказал бывший летчик и писатель Анатолий Маркуша. Никто никого не узнает, все изменились, постарели и т. д. Картина не из приятных, но мне она не угрожала, у меня не случилось во время моего бродяжничания за войну – по детдомам и по тылам – своего постоянного класса. Я едва ли помнил, а чаще вовсе не помнил не только одноклассников, но и учителей. Да и как их помнить, если улица и рынок были моей главной школой. А вот этот был моим первым классом в жизни, и он не мог забыться навсегда. К тому же в доме чудом сохранилась фотография первого класса, я даже помню, как нас снимали у стены нашей деревянной школы, и в самом верхнем ряду, третий слева, стою в своем праздничном матросском костюме я, а ниже и чуть правей – Верочка Овчинникова, девочка с пухленькими щечками и роскошным бантом на груди.
Повертел в руках я ту фотографию и, несмотря на занятость, поехал; кажется, это был Старый Новый год, да и мои родные Люберцы не самый край света. Сразу нашел и улицу, бывшую Смирновскую, и кирпичную пятиэтажку, да и Веру узнал: она из тех, кого годы берегут. В дверях стояла женщина в годах, слегка подкрашена, в нарядном костюмчике и с приветливой улыбкой. И это была точно она.
В застолье же было человек десять – двенадцать, и среди них еще несколько знакомых лиц с того первоклассного фото, в основном девочки. Бывшие девочки, ныне солидные дамы, но без чопорности, живые, даже смешливые, на меня поглядывают с любопытством. Мужчин почему-то я не узнавал, да, кажется, это были уже не те ребята, с какими я начинал довоенную школу.
В каждом коллективе есть свой заводила, энергетический центр, а здесь, насколько я понял, организатором была как раз Вера. Не случайно именно она меня нашла и позвонила. Во время паузы она отвела меня в соседнюю комнатушку, показала альбомы с фотографиями и карточку Вити Паукшты, моего бывшего соседа, показала, но, конечно, я его не узнал. Десять лет назад он умер. Работал сорок лет энергетиком, был человеком активным и спортом занимался до конца жизни. Вера посетовала, что издали альбом о люберецком крае, но среди многих знаменитостей о Викторе ни слова. Да и обо мне тоже ничего нет. Как говорят, не удостоился.
Тут же Вера обозначила следующую встречу через год, на которую я, конечно, уже не попал. А больше они, кажется, не собирались.
12
О нашей семье я как-то рассказывал в «Рязанке», она ничем не отличалась от многих других люберчан, которых я знал. Люберцы были тогда рабочей слободкой, окраиной, сюда, на завод сельскохозяйственных машин, съезжались новоиспеченные рабочие со всей страны, сейчас бы сказали – лимита. Большинство, как и мой отец, из деревни.
Отец, насколько помню, начинал с плотницкого дела, в наскоро сколоченной бригаде, другой работы не было, но одновременно стоял в очереди на бирже труда, пока не устроился на завод Ухтомского. Все это до его женитьбы. Можно сосчитать, что в тридцать первом, когда я родился, отцу был двадцать один год. Приехал он сюда из смоленской деревни, тоже бедствующей, а «угол» в первый год снимал в Панках, в домике у старухи, у которой другой «угол» снимала моя мать, была она на год моложе отца. Тут они и поженились, и тут, наверное, был зачат я.
Я этот небольшой панковский домик, потемневший от старости, с тремя слепыми окошками, выходящими на Рязанку, запомнил потому, что моя мама водила туда в гости. И старуху запомнил: ласковая, приветливая, чаем угощала. А меня, как на праздник, наряжали в этот день в матросский костюмчик.
Ходили мы с мамой мимо разгромленной тогда церкви, одни обломки кирпича, сейчас на том месте клуб облезлый с колоннами, и мама, я запомнил, всегда крестилась, обратясь к развалинам. Фундамент из красного кирпича торчал еще долго, до войны. Сейчас, по пути к сестренке, через Панки в Томилино, я проезжаю мимо этих мест, но здесь уже все сплошь застроено большими домами, и лишь примерно можно угадать, где это было, где я был зачат в деревянной темной халупе, а крещен в церкви около пруда.
Потом отца забрали в армию, он служил в Энгельсе под Саратовом, и мама со мной туда ездила, и, хотя мне было года два, Волгу и эту поездку я чуть-чуть помнил. Потом отец вернулся, по рассказам мамы, когда мы с ней здорово бедствовали, и привез, вот праздник-то в семье, полмешка муки и еще каких-то гостинцев. Устроился он уже на военный завод в Москве, где-то у Красных Ворот, и по тем временам прилично стал зарабатывать. Да и мама продолжала работать на трикотажной люберецкой фабрике, она располагалась по левую сторону от Рязанки на краю Панков. А когда мама заболела туберкулезом, ей от этой фабрики даже привезли ручной английский станок, на котором она могла ткать для фабрики трикотажные изделия, закладывая цветные пластиковые шпули в машину. Это все делал отец, он же иногда за маму работал, водя туда и сюда рычагом, мне это было еще не по силам. Но в нашей крошечной комнатушке не было для такого станка места, и его закрепили прямо на подоконнике. Зато маме каким-то образом удавалось выкраивать пряжу на трикотаж для меня и для сестренки.
Кроме дяди Миши, Папаньки (с ударением на втором слоге) и тетки Поли, у мамы не было родни, они с малолетства росли сиротами. Да вот еще были какие-то непонятные родственники, проживавшие в Немчиновке в пригороде Москвы; я хорошо запомнил, и это меня почему-то смешило, что родственников звали одинаково: тетя Паша и дядя Паша.
А мама обычно напевала:
Светит месяц, светит ясный,Светит полная луна,Я поеду к Пашам в гости,Аж до самого двора…
Про месяц песенка возникла не случайно, мы почему-то всегда ездили в гости вечером. Так и запомнилось: небольшой пригородный домик с садом и позднее застолье при тусклой лампочке, где взрослые о чем-то долго спорят, а я, сидя на диване, засыпаю.