Муравейник - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и представить не мог, как тяжко следовать собственной установке. Тысячекратно воспетая мудрость скрытой от глаз монастырской жизни не прививалась, была чужой.
Можно понять, насколько печален быт одаренного графомана, сколь изнурительна и опасна эта отшельническая страда, но все-таки у таких кротов есть несомненное утешение: однажды у этой бумажной груды, политой и по€том и кровью, найдется благодарный читатель, способный оценить по заслугам самоотречение автора.
Но горько отдать свое новорожденное в чужие руки и примириться с тем, что оно к тебе не имеет решительно никакого касательства. Пусть даже это дитя уродливо, горбато, не красит твоей репутации. Пусть будет встречено равнодушием, насмешкой, явным недоброжелательством. Пусть популярность его искусственна, слава сомнительна и скандальна, цель очевидна и коротка — как бы то ни было, ты его создал, все эти строки тобой написаны, от самой первой буквы алфавита до самой последней — до буквы "я". И это "я" кричит, надрывается, хочет, чтоб его разглядели. Вопит, не унимаясь: я! я!
Пока он сидел в своей цитадели, пока отрешенно существовал на этом крахмальном лесном островке, волнения его не томили и опасения не преследовали — порученная ему работа не оставляла свободного времени. Но стоило вернуться в столицу — он вновь оказался на этом торжище и быстро почувствовал: все изменилось. Ты вроде бы на своем пятачке, но пятачок превосходно виден, простреливается со всех сторон.
"Что это значит? — подумал Ланин. — Что-то вокруг меня произошло. Не то моя жизнь, не то я сам стали иными, не теми, что были. Я пребываю в каком-то новом и неестественном состоянии. Вполне вероятно, что именно в нем мне предстоит теперь существовать. Однако мне совсем непонятно, насколько я для него приспособлен. Необходимо скорее понять, как с этим быть и что с этим делать".
Ланин давно перестал быть юношей, шершавая московская жизнь долгие годы стругала, обтесывала и доводила его до ума. Он был уверен, что стал другим, но это только ему казалось. Врожденные свойства возобладали. Осталась беззащитная кожа, остались обнаженные нервы.
Ланин и сам это сознавал. "Не повезло, — повторял он мысленно. — Одни из нас выходят в охотники, другие остаются мишенями".
Что же, придется смириться с тем, что воздух вокруг него изменился. В особенности в стенах редакции. Стал и разреженней, и прохладней. Быть по сему. Мы стали старше, скупее в проявлении чувств, полубогемная атмосфера не соответствует новой зрелости. Русские мальчики обаятельны, за это и описаны классиками, но в жизни немолодые люди, не захотевшие повзрослеть, смотрятся странно и неестественно.
Еще печальней, если причина переменившейся обстановки обидно естественна и примитивна. Все, что произошло в его жизни, это секрет Полишинеля. Ясно, что прежний привычный Ланин и Ланин сегодняшний — разные люди. Стало быть, следует быть готовым одновременно к хуле и зависти. Само собой, что эти трибуны найдут для своего злопыхательства благопристойную мотивацию. С гражданственным жаром дадут понять, что Ланин в отличие от остальных — наемник власти, рептильный автор. Нет, сами они совсем другие, хотя безоблачно существуют и благоденствуют в официозе. Он знает им цену и стерпит глум. Сейчас остается призвать на помощь наиглавнейшее из искусств — умение сохранять дистанцию. Ежели ты возведешь барьер между собою и внешним миром — убережешься от многих бед. Этого требуют законы санитарии и гигиены.
Однажды в безличной нейтральной форме он изложил этот принцип Лецкому, летучему голландцу редакции. Лецкий в ней был нечастый гость, любил многодневные командировки, случалось, исчезал на недели, однажды назвал свою корреспонденцию — "От вашего собственного кочевника". Похоже, что ему удалось выстроить жизнь на расстоянии, которая Ланину не давалась — так и осталась его мечтой.
По мнению Ланина, он был из тех, кто не был задет его возвышением. То ли оттого, что их судьбы, по сути дела, не соприкасались, то ли и впрямь чужие успехи не портили ему настроения. Не комментировал, не высказывался, не задавал нескромных вопросов.
Однажды, в благостную минуту, Ланин сказал, что он рад за него — в отличие от многих коллег, Лецкий не суетится, не дергается, его разумная автономность — залог покоя и долголетия.
Лецкий устало махнул рукой:
— Покой — счастливый сон журналюги. Нам сепарироваться сверхсложно. Надо сперва сменить профессию. Все мы — пожарники и разгребатели. В роли Орфеев неубедительны.
Ланин напрягся. В последнее время в самых невинных словах собеседника ему мерещился тайный смысл.
""Орфей" — это я", — подумал он мрачно и покраснел. Вслух произнес:
— Я уже двадцать лет в профессии. За это время можно устать от всяческих Авгиевых конюшен.
Он был раздосадован. И огорчил его не только снисходительный Лецкий. Прежде всего, виноват он сам. Пора уже наконец повзрослеть. Запомнить, что ты на земле одинок. Особенно в дни своей удачи.
Еще обидней была реакция в кругу семьи: Полина Сергеевна, когда он рассказал ей о Лецком, осталась, в сущности, безучастна.
— Не понимаю, чего ты ждал. В конце концов, вы только здороваетесь.
Он не сдержался.
— Да, разумеется. Но мы с тобой не только здороваемся. Что ни говори, в нашей жизни случилось событие нерядовое. И что же, разве твоя реакция была хоть несколько горячей? А между тем, вся эта история далась мне, как ты знаешь, непросто. В этом ландшафте, как говорится, свои пригорки и ручейки. Люди не слишком отягчены доброжелательством, это известно. Но мог я рассчитывать, что у жены найдется неравнодушное слово?
Полина Сергеевна вздохнула:
— Я все-таки тебя не пойму. Ты сам-то доволен?
Он покраснел.
— А чем я должен быть недоволен?
— Не знаю. Ведешь себя непоследовательно.
Он не позволил себе огрызнуться, нахохлился и замкнул уста. Бессмысленно. Тут он не достучится. Что бы ни произошло в его жизни, достойная Поленька Слободяник останется столь же неколебима. Она — в отличие от него — сумела возвести свою крепость: консерваторский абонемент, беседы с приятельницами и покер, правда, теперь замененный бриджем. К этому новому увлечению относится с особой серьезностью. Дает понять, что в ее становлении сделан немаловажный шаг. Порою бросает со смутной улыбкой:
— Это игра особая, мудрая. Эзотерическая игра.
Ланину было до боли ясно, что вход в заповедник ему заказан.
С дочерью он и не заговаривал. Не сомневался — добром не кончится.
Тем более, ее настроение стало устойчиво драматическим. Надежды супруги, что девочка выровняется и жизнь наладится, устаканится, устроится, войдет в берега, час от часу становились все призрачней. Ада заметно дурнела, блекла, ее нескрываемая зависимость от молчаливого рыбоведа выглядела почти унизительной. Ланину становилось все тягостней видеть, как робко и верноподданно заискивает его резкая Ада, такая высокомерная с ним, перед угрюмым плечистым малым в этой неизменной ковбойке с небрежно закатанными рукавами. Он мрачно посматривал на нахмуренное, медное, в рыжей шерстинке лицо, на маленькие, недобрые глазки, на крепкие обнаженные локти. Традиция воскресных обедов, которая на глазах угасала, но все еще чадила и тлела, стала мучительным испытанием.
О том, что насмешливый ихтиолог относится к нему непочтительно, он догадался сравнительно быстро. Однако в последнее время он чувствовал, что полусонный медлительный взгляд утратил обычное равнодушие, казалось, что на него направлены колючие и злые буравчики.
Он спрашивал себя, что это значит. Возможно, неразумная Ада задумала возвысить родителя, умножить его общественный вес и намекнула, что скромный Ланин на самом деле — соавтор лидера. Впрочем, такое не слишком вяжется с ее радикальными убеждениями. Скорее, заботливая Полина могла решить, что таким манером сумеет усилить дочкины шансы. А может быть, все гораздо проще — какой-нибудь осведомленный завистник шепнул молодому человеку о подвиге возможного тестя. Конечно, ланинские догадки решительно ни на чем не основаны, напоминают досужий вздор, но все эти дни он живет во вздыбленном и неестественном состоянии.
То, что ему не пришлось насладиться по праву завоеванной радостью, отпраздновать такое событие хотя бы наедине с собою, казалось безмерно несправедливым. И независимо от того, кто мимоходом подбрасывал хворост в это кусачее мутное пламя, беззвучный диалог накалялся.
Однажды перед одним из обедов Аделаида ему сказала:
— Сегодня придет, как ты знаешь, Игорь. Я очень прошу тебя: будь с ним ласковей.
Ланин раздраженно насупился.
— Да я уж и так боюсь шелохнуться. Хочу угодить Его Высочеству.
— Папа, не ерничай, не ершись. Я в самом деле прошу: будь мягче. Не задирайся. Мне это важно.
— Я знаю, что тебе это важно, — грустно вздохнул он. — Вижу и знаю. Это-то меня и печалит.