Март - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Красной площади император всякий раз вспоминал давнее происшествие. Он не был суеверен и происшествие это не причислял к разряду «дурных знамений». Но все-таки каждый раз, въезжая в Кремль, вспоминал, как в день его коронации у Ивана Великого ударили в большой колокол, а тысячепудовая громадина возьми да и оборвись. Нынче, в карете, за которой неслись конвойные казаки и старомодный крытый возок московского генерал-губернатора, Александр тоже вспомнил про колокол.
В Кремлевском дворце, щурясь от яркого освещения, он любезно поклонился встречающим, по-домашнему благодарил за поздравления с прибытием и, пожелав всем доброй ночи, удалился.
Как ни покойно было в спальном вагоне, как ни хорошо путешествовалось с юга на север (на станциях, где он прогуливался, заботами местной полиции ни одна душа не докучала государю просьбами и жалобами), Александр, однако, с удовольствием положил свое крупное, уже рыхлеющее тело в постель и, с наслаждением ощутив незыблемость этой постели, уснул.
Утром он поднялся в прекрасном расположении духа, которое не могла поколебать предстоящая встреча с дворянством и купечеством, хотя в ливадийские месяцы император отвыкал от многолюдства.
Он сидел в кресле, уже отполированный легонькой порхающей ручкой парикмахера Молле; камердинер (из тех старых, ходивших за ним с детства, слуг, которым он особенно благоволил), встав на колено, натягивал на него сапог.
Граф Адлерберг отворил двери, не дожидаясь разрешения; он тоже, как и камердинер, был давним и преданным слугою. Император утренне улыбнулся графу, но улыбка тотчас пропала: Александр увидел не хорошо ему знакомое, умное лицо своего министра, а страдальческую маску, и тут же во всем теле императора, в душе его дрогнул давешний, полночный, ливадийский ужас. Он оттолкнул испуганного камердинера, всем корпусом повернулся к Адлербергу. Тот, онемев, бессмысленно шевелил руками. Беспричинная злоба, быть может, злоба на свой же «ливадийский ужас», поднялась в душе Александра, и он, вежливый, воспитанный, прикрикнул грубо и кратко, как на плацу:
– Говори!
– Ваше величество… Благодаренье богу, ваше величество…
Адлерберг всхлипнул, голос его пресекся. Наконец он превозмог себя. Объяснил тяжело задышавшему Александру: вчера, близ Москвы, неизвестные злодеи совершили покушения, но так как его, Адлерберга, распоряжением был случайно переменен порядок следования свитского и царского поездов, то взрывом и опрокинуло вагоны свитского поезда.
Император выслушал все это. Лицо его пожухло, собралось нездоровыми складками.
– Что я им сделал? – обреченно молвил он. – Что я им сделал? – и вдруг вскочил, задыхаясь, в распахнутом мундире, с животом, перевалившимся поверх широкого бандажа: – Вон! Вон! Оставьте меня!
В Георгиевском зале дворяне, именитое купечество ожидали царского выхода. Все были испуганы: «невзрачный домишко», «злодеи исчезли», «саперы обнаружили подкоп», «еще и самовар не остыл»…
Свеженький старичок со звездою дергал за рукав лысого кряжистого полковника:
– Позор Москве! И на кого лапу-то кровавую подняли? На кого? – Старичок негодующе вытягивал розоватые губы. И с укором, будто полковник был виноват: – А я, сударь, помню, мальчонкой был, а помню, как вся Москва к Чудову-то монастырю. Да, да, сударь, вся Москва. Родился на пасху, радость великая, и толпами, толпами – к Чудову. Да-с, вот вы, сударь, не знаете, а рождение его ка-а-кие пушки возвестили. Это, полковник, не у них там, на болоте, в Петербурге. Не-ет, батенька, тут, у нас, стреляли тарутинские, бородинские. Парижем пахли, одолением Наполеона…
Лысый полковник давно затерялся в толпе, место его занял величавый, известный всему городу взяточник, правитель канцелярии генерал-губернатора, а старичок все еще вытягивал губки.
– А как на царствование венчали? Вы этого и не видели-с, полковник. По чину венчания Иоанна Грозного. Вот-с… И дожили! Матушка царица заступница, до чего дожили, а? Чтоб эдакое да на Москве! А митрополит Филарет…
В зале закричали «ура». Старичок поперхнулся, глотнул воздух, привстал на носки и, напружившись, пустил петушком:
– А-а-а…
Император наклонил голову с покатым залысым лбом. Вымученно улыбаясь, он сказал, что рад приезду в древнюю столицу государства Российского, рад видеть любезных сердцу жителей Москвы.
Помолчал. Стащил с левой руки перчатку, скомкал.
– Господа, я надеюсь на ваше содействие. Необходимо остановить молодежь… заблуждающуюся молодежь, господа… Неблагонамеренные люди стараются увлечь ее на путь пагубный и страшный. Благо отечества неотделимо от блага молодежи. Общими силами, господа, мы должны остановить молодых людей ради их собственного блага, ради блага России, и Бог дарует нам утешение видеть отечество, развивающееся мирным и законным путем. Только так может быть обеспечено будущее могущество России, столь же дорогое вам, как и мне. Да поможет нам бог!
Глава 4 «НЕ ЗАБЫВАЙ СВОИХ ОБЯЗАННОСТЕЙ»
Госпожа Горбаконь, вдова трубача, сдавала внаем комнаты. Квартирой она располагала на бойком месте, в большом доходном доме неподалеку от станции Николаевской железной дороги и Невского проспекта.
Михайлову дом этот очень приглянулся. Он поладил с трубачихой и прописался в участке по фальшивому документу на имя какого-то отставного поручика Поливанова.
Комната – длинная, узкая, высокая – полнилась неживым сумраком. Так бывает в Петербурге, когда по календарю зима, а на дворе оползни сивых туманов. Топила хозяйка, как милостыню подавала. Койка напоминала не то монашеское ложе, не то «общеармейское». Стол и стулья страдали хромотою. Нужно, однако, заметить, что новый постоялец г-жи Горбаконь не придал сим обстоятельствам ни малейшего значения. О комфорте имел он представление теоретическое. Комфорт существовал в другом Петербурге. И для других петербуржцев. Так же, как в другом Петербурге и для других петербуржцев существовали кровные рысаки, департаменты, тайные игорные притоны. Жизнь этого Петербурга совершенно не занимала Михайлова. Он жил по-иному и для иного.
В душе Михайлова не выболела боль. Михайлов скрывал ее тщательно. Боль причиняли события недавние. Летом в Воронеже случилось, в сущности, то, что и должно было случиться: раскол. Тысячу раз можно твердить: раскол был неизбежен. Но если ты разошелся с побратимами, с такими, как Жорж Плеханов, от этого ничуть не легче. Разошлись не потому, что двоилась далекая цель. Разошлись оттого, что видели две дороги к одной цели. «Земля и воля» – прошлое. «Черный передел» и «Народная воля» – настоящее, сегодняшнее. Да штука-то в том, что сердце не спрашивает, как ему стучать. И стучит невыболевшей болью. Был один стан, «стая славных». А теперь? Он и мысленно не мог произнести: «Враги». Он видел, ему часто вспоминался Жорж, там, в воронежском Архиерейском саду, на поляне, заросшей бурьяном и мордовником; Жорж с его прекрасным гневным лицом, с его монгольского излома бровью: «Мне, господа, тут делать нечего…» Жорж не желал слышать о борьбе за политические права, о борьбе террористической. Жорж уходил; его хотели было воротить, и это он, Михайлов, лучший друг, крикнул: «Нет, пусть уходит!» Пусть уходит Жорж, пусть уходят те, кто с ним. И они ушли. А боль надобно избыть. И никто, даже Софья с Желябовым, не должны об этом догадываться. Его, Александра Дмитриевича Михайлова, считают практиком революции. Ну что ж, он не намерен опровергать прочную репутацию. Но разве и практика порой не мучают те же мысли, что и Волошина? Разве и практика, влюбленного в Организацию, как можно быть влюбленным в реальную женщину, не страшит подчас тень Нечаева? И все ж Михайлов не кривил душой, когда гнал эту шекспировскую тень из сторожки пасечника в Петровско-Разумовском. Он верил в Организацию. Никому, никогда не удастся подчинить ее личному честолюбию. Но если раскол был возможен, возможен и неизбежен в недавнем прошлом, кто поручится, что и когда-нибудь, потом не произойдет нечто подобное? Это «потом», это «после» было за крутым перевалом. Оно означало другие времена, оно означало Будущее. А это Будущее складывалось из таких трепетных и заветных черт, что, ей-богу, нельзя было хоть чем-нибудь омрачать их. То уж забота и думы других поколений. Тех, что вкусят наливные плоды древа Свободы. А ему, Михайлову, жить настоящим. Ему жить в настоящем, которое требует неослабного напряжения и ежечасных усилий, увертливости и терпения. Он практик, господа, он практик революции.
Ну, а практически – неудачи. Под Александровском и под Москвой. Приходится признать поражение. И приходится утешаться незначительностью потери «живой силы». Гартман уцелел, но Гартмана выдворили за кордон. Эх, и упирался ж Алхимик: «Не поеду!» Славный парень. «Не поеду»! Нет, медлить было нечего: ангел-хранитель из Третьего отделения торопил – тайная полиция взяла след «слесаря Сухорукова». Гартмана-Алхимика уберегли, не потеряли, он отныне как бы заграничный представитель «Народной воли», а вот Гришку… Гришка добрый, но, пожалуй, ума недальнего. В киевских кружках относились к нему с некоторой насмешкой, Михайлов счел это несправедливым, нетоварищеским и сблизился с Гольденбергом… Приверженность к решительным действиям Гришка доказал делом: выследил и убил харьковского губернатора, одного из тех сатрапов, что не стеснялись пороть и морить голодом заключенных, не испытывали колебаний в политических преследованиях. Потом Михайлов виделся с Гришкой в Липецке: Гольденберг пылко поддержал идею террора. В домике Сухорукова работал он рук не покладая, не в очередь спускался в галерею, однако быстро выбился из сил, и его послали в Одессу за динамитом. Динамитом Гришка раздобылся, но был выслежен, схвачен и теперь сидел в одесской тюрьме.