Иоанн Антонович - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молва о счастливой игре Мировича дошла и до начальника корпуса, богатого и знатного князя Юсупова. Строгий распорядитель и любимец вверенных ему питомцев, он тоже был страстный игрок.
– А играешь ли в рокамболь? – спросил его однажды князь.
Мирович в это время готовился к окончанию экзаменов.
– Во что утодно-с…
– И в вист-руаяль?
– И в вист…
– Почём робер?
– Хоть по десять рублёв.
– Вот как! А в пикет знаешь?
– Знаю.
– Ну, приходи ко мне: завтра Сретенье, праздник, – сыграем во что-нибудь…
Мирович за два дня перед тем виделся с Поликсеной у знакомой Настасьи Филатовны, у поручицы Птицыной, и всё время после встречи с обожаемой, неприступной красавицей был как в чаду. Он усердно помолился об успешной игре, даже обещал поставить свечку у Исаакия, если выиграет, и, вопреки советам товарища-харьковца, пошёл на квартиру к Юсупову.
– Ну, сядем в бириби, – сказал вельможный начальник, кладя карты на стол. – Огурчики, огурцы, пошли в дело молодцы!.. так ли? ну-ка, сивая, пойдём в поход!.. деньги есть?
Кадет показал дукаты. Юсупов поставил возле себя ларец. Они стали играть.
«Мать пресвятая, владычица Казанская, помоги! – думал Мирович. – Что, если выиграю у него не то что сотню, полтысячи, тысячу рублёв?.. Он богач, в игре, слышно, зарывается, неотходчив… Тогда… о! тогда Поленька моя…»
И он действительно стал выигрывать.
Когда стемнело и подали свечи, серебро, а потом и золото из ларца Юсупова наполовину перешли в шляпу кадета. Руки князя дрожали, брови удивлённо шевелились, старческое, апоплексически красное лицо покрылось белыми пятнами. Он не переставал сыпать любимыми поговорками.
– И начала она сомневатися!.. и начала! – возглашал он, судорожно хлопая картой по карте. – Ура, сивая, не отставай!.. окунулся по уши, валяй и по маковку туда ж…
Ларец Юсупова опустел.
– Эй, вина! венгерского! выпьем, брат! – забывшись, крикнул начальник. – Что-то душно…
– Не пью-с! – пролепетал бледный, взволнованный успехом Мирович.
– Вздор, приложимся! у меня, брат, старое…
Подали бутылки и рюмки. Князь выпил, налил и партнёру, выпил и ещё; труня над своей неудачей, распахнул окно в оранжерею, а дверь запер на ключ, достал из пузатого, выложенного бронзой бюро горсть кораллов и несколько ювелирных вещиц и начал удваивать ставки.
– А вы, Сашки-канашки мои, куда дели подтяжки мои? – шутил он, щёлкая картами по столу.
К полночи Юсупов выбился из сил и откинулся на спинку кресла. Всё вынутое было вновь проиграно. Глаза князя лихорадочно сверкали, на углах губ проступила пена.
– Ты маг, кудесник! – прохрипел он, в охмелении глядя на кадета и срывая с горла обшитый пуан-дешпанами платок. – Не вывезла, сивая, усомнилася!.. отстала?.. уходи теперь, братец, как есть, будто не играл… Иначе, – прибавил вдруг Юсупов, – я тебя за карточную игру под суд…
Мирович помертвел.
– Ваше сиятельство, князь! Вы шутите? – проговорил он, заикаясь.
– Не шучу, не шучу… Иди подобру-поздорову… Не то я тебя, каналья, выпровожу… нечисто, знать, играешь…
– Как смеете! – вскрикнул, вскакивая, Мирович. – Вы забылись… Такие слова природному дворянину… Мои предки не меньше ваших вельможами были…
На Мировиче не стало лица. Руки и подбородок его дрожали. Он, как пьяный, шатался, стоя через стол в угрожающем положении против князя. Глаза его застилало пеленой.
– Вон, молокосос, вон! – закричал Юсупов, также поднимаясь с кресла и толстыми прыгающими пальцами загребая снова в ларец лежавшие на столе деньги, кораллы и ювелирные вещицы. – Я тебя, сударь, только пытал!.. Аль не догадался? Вижу ноне, какова ты птица… Юсупова, брат, князя не проведёшь…
Свет окончательно померк в глазах Мировича.
Он опрокинул стол с картами и с вином, рванулся к князю, выбил у него ларец и ухватил его за руки. Борьба между сильным, тучным стариком и ловким дерзким юношей началась отчаянная. Огромный парик князя слетел под софу, часы были обронены в схватке и растоптаны под ногами, рубаха и манжеты изорваны в клочки. Сильно досталось и кадету. С отхваченным лацканом кафтана, лопнувшим по швам камзолом и с развитой косой он в рукопашном бою нечаянно дал выскользнуть сопевшему в его объятиях князю, получил от него меткий удар чем-то тяжёлым в голову, но изловчился, опять поймал его за камином в углу и с криком: «Молись! теперь тебе, изверг, капут!» – тонкими пальцами изо всех сил ухватил его за жирное горло.
Мирович задушил бы князя Юсупова, но из прихожей к кабинету, на возгласы их и возню, сбежались слуги.
В двери стали стучать. Мирович опомнился, выпустил князя. Юсупов, задыхаясь, молча указал ему окно в теплицу, оттуда был особый выход в сад. Тот медлил. Князь, злобно хрипя и потирая горло, отвесил ему низкий поклон. Мирович схватил шляпу и выскочил.
Юсупов пришёл в себя. Не отворяя двери, он крикнул, что никого не звал и чтоб его оставили в покое, привёл в порядок свою одежду, мебель и вещи и закрыл окно. Опустив гардины, он выпил целый графин воды, крестясь и охая, прошёлся несколько раз по комнате и сел писать к фавориту государыни, Ивану Иванычу Шувалову, длинное письмо.
Через неделю после этого казуса кадет Мирович за леность, а также за предерзостное и кутёжное поведение, не кончив курса, был отослан солдатом в пехоту, в заграничную армию, где в два года дослужился до подпоручика.
Юсупова разбил паралич. После долговременного управления кадетским корпусом он был уволен от этой должности и вскоре скончался. Он словесно перед смертью пожелал выслать за границу исключённому кадету крупную сумму денег. Но ближние его посмотрели на это, как на излишнюю поблажку, и приказа его не исполнили.
III
ПЕТЕРБУРГ ВРЕМЁН ПЕТРА ТРЕТЬЕГО
Крепко спалось с заграничной дороги Мировичу у Настасьи Филатовны, да и было так тихо в тёплой, уютной горенке. Городской езды по берегу Мойки в том месте почти не было слышно. Бавыкина и в церкви побывала, и на рынок сходила, и кончила в кухне обеденную стряпню.
«Вот заспался, сердечный», – рассуждала она.
Разбудили Мировича неразлучные канарейки хозяйки. Они так весело растрещались на солнце, что он проснулся, открыл глаза, но не сразу пришёл в себя, глядел по комнате, припоминал…
Вот старый, почернелый дубовый комод Филатовны, берзовый, со стёклами, посудный поставец. В комоде лежали когда-то его кадетские рубашонки, тетрадки, потёртые в беготне чулки. А из поставца всегда так пахло корицей, имбирём, и лежали там, ждали его к праздникам пряники, орехи, шептала[137]. На стене – поясной портрет, красками, покойного Бавыкина. Сударь Анисим Поликарпыч, в кафтане, шитом золотом, и в лейб-кампанской, с перьями, шапке, гордо и важно глядит из рамы и будто повторяет слова манифеста Елисаветы Петровны: «А особливо и наипаче лейб-гвардии нашей шквадрона по прошению престол наш восприять мы соизволили».
Мирович не застал уже Бавыкина в живых. Но власть и мочь покойника ещё признавались памятью знавших его. Один из трёхсот гренадёров, возведших Елисавету на трон, во дни загула он – «подпияхом с приятелями», – бывало, поднимет такое веселье, что канцлер Бестужев, слыша из своего дома, через Неву, буйные песни и крики у его ворот, посылал цидулки к генерал-полицеймейстеру о командировании пикетов для охраны спокойствия соседних улиц и домов.
– Всё отдам, всё тебе после смерти откажу, – говорила в оные дни Настасья Филатовна кадету Мировичу, – учись только уважать начальство, в люди выходи. Станешь в чинах, будешь знатен, анбиции своей не преклонишь и меня до конца веку доглядишь… Оно точно: на рать сена не накосишься, на мир хлеба не насеешься. А бери, сударик, пример хотя бы с меня… Самой царице угождала, её душеньку брехнёй услащала… И был за то бабе Настасье почёт и привет… Девка гуляй, а дело помни… Даром, брат, ничего, даром и чирей не сядет…
Всё изменилось, всё прошло. Бедность видимо проглядывала теперь во всей обстановке Бавыкиной. Не оправдал её надежды и былой её питомец. Мировича заметили за отличие под Берлином, где он был контужен, произвели в офицеры. Но тяжело давались ему двухлетние походы, лишения всякого рода, обиды старших, измены и подкопы товарищей, и та же суровая бедность, бедность без конца. Он ещё более сосредоточился, стал скрытен, завистлив, раздражителен и горд. Чужие края во многом открыли ему глаза. Он сходился там с умными людьми, в том числе с масонами[138], читал книги, немало перенял, сунул нос и в такие речи и дела, о которых прежде ему и не снилось. Грубость генерала Бехлешова на утреннем приёме в коллегии не выходила у него из головы.
«Скрыть хотят пропозиции Панина, – не выходило у него теперь из мыслей, – изменники! берлинские угодники!.. не скроют… Завтра опять пойду и добьюсь».
Мирович встал, быстро оделся и вышел на улицу. У него что-то сидело в голове. Доехав на извозчике на Литейную, он высмотрел чей-то двор, между светлиц придворных чинов, обошёл его, долго глядел на окна и двери и спросил кого-то вышедшего из того двора. Ему вызвали слугу. Ответы последнего не привели ни к чему. Ещё постоял Мирович перед заветным домом, ещё поглядел на окна. Он черней тучи возвратился на Мойку, пробрался в горенку Филатовны и молча прилёг опять на постель. Бавыкина вошла к нему с завтраком.