Пушкин в Александровскую эпоху - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известно, что он напечатал в «Литературной Газете» критическую статью об «Истории» Полевого, тотчас по выходе ее 1-го тома. За ней должна была следовать другая, приготовления к которой остались в его бумагах. Все та же главная, господствующая тема его созерцания управляет и здесь его суждениями, просвечивая сквозь все полемические приемы и возражения, и обнаруживая себя даже и там, где, казалось, сословному вопросу не могло быть и места. Предлогом для ввода последнего в исследование московского периода нашей истории послужил взгляд Полевого на удельную систему, как на проявление в русской форме западного феодализма. Пушкин приступил тотчас же к опровержению этого мнения, и в отрывке, приведенном нами прежде (в «Материалах для биографии Пушкина», 1855), старался собрать данные для показания несостоятельности такого предположения. В этом отрывке, направленном против мысли Полевого, Пушкин, противопоставлял феодализму институт боярства, который ничего общего с первым не имел, и он восходил из этого противопоставления до определения разницы в духе и характере западных и русских «средних веков». Содержание и мысль этого отрывка Пушкин именно и собирался превратить во вторую статью об «Истории» Полевого. Здесь мы дополняем отрывок только одной небольшой, но очень характерной заметкой автора, не попавшей в свое время в печать, отсылая читателя за полным содержанием программы к «Материалам» 1855 года. Опровергая Полевого, Пушкин, как оказывается и по другим источникам, еще сожалел об отсутствии в нашей истории такого явления, как феодализм. По его мнению, феодальный институт в своем естественном развитии и перерождении мог бы усесться у нас в виде первого опыта к учреждениям независимости (верхняя палата), и вызвать второй, который ни чем другим не мог быть, как собранием общинных представителей (Common-house). Вот, как резюмирует сам автор свою фантастическую постройку в дополнительной части программы, о которой мы говорим:
«Феодализм мог бы развиться, как первый шаг учреждений независимости (общины – были бы второй), но он не успел… Место феодализма заступила аристократия. – Какое время силы нашего боярства? – Во время уделов, когда удельные князья сами сделались боярами. – Когда пало боярство? – При Иоаннах, которые к одному местничеству не дерзнули прикоснуться. – Были ли дворянские грамоты? – Минин! – Было ли зло местничество?.. Везде ли существовало оно? Зачем уничтожено было оно? И было ли оно в самом деле уничтожено? – Петр».
Другая проба высказать свои убеждения была сделана Пушкиным уже на беллетристической арене, но и тут ей не более посчастливилось, чем в первых двух пробах. Махнув рукой, после запрещения «Литературной Газеты», на проекты статей, ей предназначавшихся, Пушкин не потерял нити своей политической доктрины, а только перенес ее, спустя 3–4 года (1833–34 г.), в повести и рассказы, где она, как красная нитка, и заплеталась в ткань их романтической интриги. При печатании, однако ж, этих произведений – уже после смерти автора – места, содержавшие намеки на эту доктрину, подверглись исключению, и красная нитка только кое-где и клочьями осталась на поверхности рассказов. Понятно, что в беллетристическом изложении политическая доктрина могла обнаружить только часть своего содержания, только ту сторону свою, которая обращена была на освещение нравов общества, идей, в нем живущих и выведенных типов. Все прочее оставалось в полумраке. На творческом станке доктрина потеряла много в объеме, но неизмеримо выиграла в блеске и ценности. Набрасывая свои повествовательные отрывки, Пушкин уже становится замечательным нравоучителем, хотя и не покидает своей горячей защиты прав высшего просвещенного сословия. Уважение к предкам он считает нравственной силой, укрепляющей волю, создающей характеры, ставящей высокие жизненные цели, и возвышается до степени ядовитого сатирика и негодующего патриота, когда принимается обличать слепоту и пустоту русского образованного общества, совершенно позабывшего все свое прошлое для того, чтобы помнить только мелкие и пошлые интересы дневного существования, заниматься и питаться вопросами самого низменного свойства, и притом в таких размерах, к каким способны бывают единственно люди, живущие без идеалов. Сочувственное отношение к старине, к истории и культуре предков, лежавшее скрытно в основе всех политических теорий автора, здесь выделилось уже в пламенную речь и горячую проповедь, – и приходится сказать, что проповедь эта чуть ли не составляла и самое существенное и единственно плодотворное зерно всего его учения.
Известно, что в последнее время своей жизни поэт нередко переводил на вымышленные им лица некоторые черты собственного своего созерцания, подчас даже особенности своего характера, полученные психическим анализом своей личности и духовной природы, как было уже замечено нами прежде, при разборе его произведений и, между прочим, при изложении истории происхождения пьесы «Импровизатор», где лицо героя представляет уменьшенное отражение нравственного облика самого автора. Другой пример прививки своих воззрений и убеждений к вымышленному лицу поэт представил в известном рассказе: «Разговор вечером на рауте». Весь этот разговор нам кажется передачей действительной беседы, слышанной автором, по всем вероятиям, в каком-либо из аристократических и дипломатических салонов Петербурга, куда он был вхож. В рукописи разговор кончается следующим местом, которое – может быть – приятно будет встретить читателям, после полувекового сна его под спудом, хотя в сущности оно представляет не более, как повторение и развитие уже известной, излюбленной Пушкинской темы. Место начинается вопросом одного из собеседников, именно иностранного дипломата, о русской аристократии – и завершается ответом его русского собеседника, устами которого говорит уже сам автор. Иностранный дипломат открывает беседу замечанием:
– «Вы упомянули о вашей аристократии: что такое ваша аристократия? Занимаясь вашими законами, я вижу, что наследственной аристократии, основанной на неделимости имений, у вас не существует, кажется. Между вашим дворянством существует гражданское равенство, и доступ к оному ничем не ограничен. На чем же основывается ваша, так называемая, аристократия? Разве только на одной древности родов русских?» – «Вы ошибаетесь, – отвечал он, древнее русское дворянство вследствие причин, вами упомянутых, у нас в неизвестности и составило род третьего сословия. Благородная чернь, к которой и я принадлежу, считает между своими родоначальниками Рюрика и Мономаха, но настоящая наша аристократия с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят до Петра и Елизаветы. Денщики, певчие, хохлы – вот их родоначальники, будь сказано не в укор их достоинствам. Достоинство всегда достоинство, и государственная польза требует его возвышения. Смешно только видеть в ничтожных внуках спесь какого-нибудь Монморанси, первого христианского барона. Я, например, – продолжал русский – не мог бы отыскать в хрониках моего родоначальника. Знаю только, что предки мои сражались близ Александра Невского, были у трона Ивана IV и возвели на престол… но если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы многих. Мы так положительны, что прошедшее для нас не существует: Карамзин недавно разсказал нам нашу историю, но едва ли мы выслушали его. Мы гордимся не славою предков, но чином какого-нибудь дяди-дурака или балом двоюродной сестры. Мы на коленях пред настоящим случаем, успехом, но очарование древности, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным качествам, у нас… – Заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак безнравственности».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});