Даниэль Штайн, переводчик - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
P.S. Получила ли Дебора игрушки, которые я выслала по почте уже два месяца тому назад?
14. 1990 г., Хеврон
Гершон — Зинаиде Генриховне в МосквуО чём ты, мама, мне пишешь? Честно говоря, я даже знать об этом не хочу! Помню я этого козла Славу, очень соответствует моей сестричке по уровню идиотизма. Балет, гармонь, продовольственные заказы, бедная Риммочка, которая всю жизнь была сука сукой, и когда меня посадили, боялась вам по телефону звонить — вздор какой-то! Вы живёте на другой планете, которая меня совершенно не интересует. Живите, как считаете нужным. У нас все в полном порядке. Дебора пришлёт тебе фотографии нашей второй дочери, которая родилась две недели назад. Будьте здоровы.
Гершон.15. Декабрь 1987 г., Хайфа
Из дневника ХильдыПосле службы приехал Муса. Поговорить с Даниэлем. Бледный, хмурый. Я таким его никогда не видела. Вдруг поняла, что он просто постарел. Волосы посветлели от седины, а лицо потемнело. Не от загара, а от возраста. И даже рот, такой всегда яркий, поблек и обмяк. Вдруг перехватило сердце — мы оба постарели, и любовь нашу бедную придушили… Когда народ разошёлся, Муса с Даниэлем сели в нашей каморке, я заварила чай. Муса отказался. Я хотела уйти, Даниэль велел остаться. Не поняла, почему. Мне казалось, Муса хочет с ним наедине поговорить. Ладно, я села. Муса достаёт из кармана арабскую газету, сует Даниэлю. Тот посмотрел, говорит — ты прочитай сам, я ведь плохо читаю по-арабски…
Муса прочитал выдержки из выступления Арафата:
«О героические сыны Газы! О гордые сыны Западного Берега! О мужественные сыны Галилеи! О стойкие сыны Негева! Пламя революции, поднятой против сионистских захватчиков, не угаснет до тех пор, пока наша земля не будет освобождена от алчных оккупантов. Всякому, кто вознамерится остановить интифаду прежде, чем она достигнет своих окончательных целей, я всажу в грудь десяток пуль…»
Положил газету и говорит — ничего хуже этого быть не могло.
У Даниэля тоже лицо осунулось. Головой качает, глаза рукой прикрыл.
— Нам надо куда-то уезжать. Дядя сейчас в Калифорнии. Может, найдёт мне работу или к себе возьмёт, — сказал Муса.
— Ты израильтянин.
— Я араб. Что с этим делать?
— Ты христианин.
— Я мешок мяса и костей, и четверо детей у меня.
— Молиться и работать, — говорит тихо Даниэль.
— Мои братья-мусульмане молятся пять раз в день, — закричал Муса. — Пять раз совершают намаз! Мне их не перемолить! И молимся мы одному Богу! Единому!
— Не ори, Муса, ты лучше войди в Его положение: одному и тому же Богу евреи молятся об уничтожении арабов, арабы об уничтожении евреев, а что Ему делать?
Муса засмеялся:
— Да, не надо было с дураками связываться!
— Нет у Него других народов, только такие… Я не могу сказать тебе: оставайся здесь, Муса. За эти годы половина моих прихожан уехала из Израиля. Я и сам думаю: у Бога не бывает поражений. Но то, что происходит сегодня, — настоящая победа взаимной ненависти.
Муса ушёл. Я проводила его до двери. Он погладил меня по голове и сказал:
— Я бы хотел, чтобы у нас была ещё одна жизнь…
У Даниэля была машина в починке, и он попросил меня отвезти его к брату Роману, настоятелю той арабской церкви, где в начале шестидесятых годов Даниэлю разрешили служить. Я удивилась: он с Романом поссорился, и с тех пор, как тот поставил новый замок на кладбищенских воротах, разговаривать с ним не хотел. Я отвезла его на квартиру к Роману. Видела, как они обнялись в дверях. Видела, как Роман обрадовался. Даниэль знал, что когда Патриарх пытался отобрать Храм Илии у Источника, Роман поехал сам к Патриарху и сказал, что ни одна из арабских христианских общин Хайфы не займёт Храма Илии. И Патриарх развёл руками, сказал: «Что ты, что ты, это недоразумение, пусть всё будет как есть». Даниэль не поехал тогда Романа благодарить за вмешательство, но я знаю, что он очень радовался. И теперь они встретились в первый раз за все эти годы…
А я ехала домой и думала: если здесь начнётся резня, как в 29-м году, я уеду в Германию. Не буду я жить добровольно в кровопролитии. Правда, Даниэль говорит, что человек ко всякой мерзости привыкает: к плену, к лагерю, к тюрьме… А надо ли привыкать? Наверное, Муса прав, ему надо отсюда уезжать, чтобы у детей его не возникала такая привычка.
А я?
16. 1988 г., Хайфа
Из дневника ХильдыЯ думала, что никогда больше не попаду на это кладбище. Вчера хоронили Мусу, его брата, отца и жену. И ещё нескольких родственников. Было сумрачно, и шёл дождь. Какое страшное это место Израиль — здесь война идёт внутри каждого человека, у неё нет ни правил, ни границ, ни смысла, ни оправдания. Нет надежды, что она когда-нибудь закончится. Мусе только что исполнилось пятьдесят. У него были оформлены документы для отъезда на работу в Америку и куплены билеты. Дядя прислал фотографию домика в саду, в котором Муса с семьёй должен был жить. Его наняли садовником к одному из самых богатых людей в мире, которому теперь придётся довольствоваться другим садовником.
Гроб закрыт. Я не видела ни его лица, ни его рук. У меня нет ни одной его фотографии. У меня нет семьи, детей, родины, даже родного языка — я давно уже не знаю, какой язык роднее — иврит или немецкий. Почти двадцать лет мы были любовниками, потом это закончилось. Не потому, что я перестала его любить, а потому, что душа моя сама сказала мне: хватит. И он понял. Мы виделись последние годы только в церкви, иногда стояли рядом, и оба понимали, что нет никого на свете ближе, и нежность осталась, но желания наши мы глубоко похоронили. Таким, каким видела последний раз, недели три тому назад, я его и запомнила — с потемневшим лицом, седым и преждевременно состарившимся, с золотым зубом, блеснувшим при улыбке.
Тогда он не предложил проводить меня домой, и это было правильно. Обернувшись, я помахала ему рукой, а он смотрел мне вслед, и я ушла с лёгким сердцем, потому что почувствовала, что у меня другая жизнь, без любовного безумия, с которым мы оба так бесславно сражались, но не победили, а просто смертельно устали от борьбы и сдались. Внутри было пусто и свободно, и я подумала: Слава Богу, освободилось ещё немного места в моём сердце, и пусть в нём будет не человеческая любовь, корыстная и алчная, а другая, которая не знает корысти. И ещё я почувствовала, что моего «Я» стало гораздо меньше.
Даниэль остался на поминки. Я уехала. Отвратительный запах жареных кур, который уже вовсю поднимался над поминальными столами.
Сегодня утром мы поехали с Даниэлем в дешёвый супермаркет, чтобы купить одноразовую посуду, памперсы для стариков и ещё кое-чего, и, когда мы все засунули в машину и уже собирались трогаться, он неожиданно сказал:
— Это очень важно, что твоё «Я» сжимается, делается меньше, меньше занимает места, и тогда в сердце остаётся больше места для Бога. Вообще это правильно, что с годами человек занимает меньше места. Я, конечно, не про себя говорю, потому что я с годами только толстею.
И когда мы уже все выгрузили и сложили в чулан на полки, Даниэль мне сказал:
— Неужели ты думаешь, что сможешь отсюда уехать? Это всё равно что сбежать с поля боя в решающий момент.
— Ты думаешь, сейчас как раз решающий момент? — спросила я довольно раздражённо, потому что мысль об отъезде шевелилась в душе.
— Девочка моя, это и есть христианский выбор — всё время находиться в решающем моменте, в самой сердцевине жизни, испытывать боль и радость одновременно. Я очень тебя люблю. Разве я тебе об этом никогда не говорил?
И в этот момент я испытала то, о чём он говорил: острую боль в сердце и сильную, как боль, радость.
17. 1991 г., Беркли
Эва Манукян — Эстер ГантманДорогая Эстер! После того как ты уехала, мне тебя ещё больше не хватает. Я все хотела тебе сказать, но стеснялась. А потом — ты и так знаешь. Все жизнь я тосковала по матери, и когда её не было, и когда она появилась. И никогда не могла получить удовлетворения. Мне кажется, что и жизнь моя складывается так сложно оттого, что никогда не было матери рядом со мной. Ты мне стала матерью больше, чем Рита. Только с тобой образовалась такая связь, которая меня питает и делает меня сильнее и мудрее.
Вскоре после твоего отъезда к нам в дом переселился Энрике. Ты его видела — один из двух друзей Алекса, с которыми он проводил весь последний год. Алекс спросил — как мне будет лучше: если они с Энрике снимут себе квартиру в городе или если они будут жить дома. Я сказала: дома. Теперь они выходят вдвоём к завтраку — весёлые, красивые. Как будто у меня два сына. Я улыбаюсь и варю кофе. Правда, только по субботам и воскресеньям — в будние дни я уезжаю из дому раньше всех. Энрике очень славный мальчик. Он услужливый и приветливый, в нём совершенно нет агрессии. Хотя он старше Алекса на пять лет, выглядят они ровесниками. Они одного сложения и очень любят меняться одеждой. Четыре года тому назад он уехал из Мексики, у него были проблемы с родителями. Об этом он сказал мельком и с таким подтекстом — вроде бы в похвалу мне, которая оказалась такой толерантной. Энрике заканчивает курс дизайна и уже приглашён в какую-то известную фирму. Алекс полностью определился в социологию, но в этой области его интересует исключительно гомосексуальный аспект.