Междуцарствие (рассказы) - Андрей Левкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По получении этих объяснений я постараюсь сообщить вам немедленно, что могу и что намерен сделать для исполнения ваших желаний. Михайло Чаадаев". (5-го апреля 1852 года, похоже, что пишущий был отчасти нетрезв, так ведь и понять его можно.)
Начало мифа
Герцен назвал Орлова и Чаадаева так: "Московские львы". Похоже, на это определение его вдохновили соответствующие звери, охраняющие решетку Английского клуба. Герцен общался с Tschaad'ом по возвращении из ссылки и относился к нему трогательно (познакомился он с ним много раньше, у М.Ф.Орлова, аккурат в день ареста Огарева и запомнил тогда лишь скептическое Tschaad'a "а разве сейчас еще есть молодые люди?"). Трогательное отношение не помешало Герцену переврать многое: у него, например, Tschaad едет к императору на конгресс в Верону и т.п. Что, собственно, не важно, поскольку главным уже становится не точность, но порывы души. Впрочем, Герцен признается, что разбудил-то его именно Tschaad, а не декабристы - как, помнится, считал г-н Ленин: "Письмо Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утрате или о том, что его не будет - все равно надо было проснуться".
За границей сведения о Tschaad'е появились в конце тридцатых годов. Первым был Кюстин (1839): "Мученик за правду чуть было не потерял разум, в наличии которого ему было отказано сверху. Ныне, после трех лет строго соблюдаемого лечения, столь же унизительного, сколь и жестокого, несчастный великосветский богослов получил, наконец, относительную свободу, но - не чудо ли это! - теперь он сомневается в собственном рассудке и, вверяясь императорскому слову, сам себя признает безумным!" По этому поводу Tschaad собирался передать Кюстину какую-то записку. Передал ли - неизвестно.
Еще был Мишле: "Статья эта, подписанная именем Чаадаева, была эпитафией империи, но в то же время и самого автора; он знал, что написав эти строки, обрекает себя на смерть, более того, на неведомые муки и заключение. По крайней мере, душу свою он облегчил. Со зловещим красноречием, с убийственным спокойствием он как бы обращает к своей стране свое предсмертное завещание. Он предъявляет ей счет за все те горести, которые сопутствуют любому мыслящему человеку, анализирует с приводящей в отчаяние неумолимой глубиной терзание русской души; затем в ужасе отвернувшись, проклинает Россию. Он говорит ей, что в человеческом смысле она никогда не существовала, что она представляет из себя лишь пробел в человеческом разуме, заявляет, что ее прошлое бесполезно, настоящее никчемно и что у нее нет никакого будущего. Император приказал запереть этого человека в сумасшедший дом. Истерзанная Россия думала, что он прав, но промолчала. Начиная с 1842 года не появилось никакого русского издания, ни плохого, ни хорошего. По сути дела, ужасная эта статья была последней. После нее наступила могильная тишина".
Портрет
6 января 1847 года Вяземский пишет Tschaad'у письмо, в котором сетует на то, что "со смертью Пушкина, с отсутствием Жуковского мои литературные отношения почти совершенно пресечены. С одним Тютчевым есть еще что-то общее, но пример его вовсе не возбудительный. Он еще более меня пребывает в бездействии и любуется и красуется в своей пассивной и отрицательной силе. Кстати, о нем скажу Вам, что он ждет Вашего портрета".
Портрет Тютчеву вскоре послан, и 13 апреля Тютчев пишет ответ, начинающийся с нежного пассажа: "Наконец-то, дорогой Петр Яковлевич, в моих руках прекрасный подарок, вручаемый мне Вашей дружбой".
Tschaad немедленно (10 мая) отвечает: "Я в восхищении, дорогой, что Вы удовлетворены моим портретом. Он должен был быть литографирован в Москве, но так как здесь не нашлось хорошего литографа, то он был послан в Петербург, и я полагал, что Вы столь же охотно примете оригинал, как приняли бы и копию. Если бы Вы согласились принять на себя труд справиться, какой литограф наиболее славится в Петербурге и какова его цена, и сообщить мне об этом в двух словах, я был бы Вам бесконечно обязан".
В том же 1847 году г-н Чаадаев расскажет об этом эпизоде Н.Д.Шаховской:
"Сегодня я позирую для портрета карандашом, предназначаемого Тютчеву.
Художник, которого вам рекомендую - зовут его Петровский, - пожелал сделать мой портрет даром". Карандашный портрет 1847 года неизвестен, но известны два портрета маслом, выполненные в 40-х годах. С одного из них, погрудного, три четверти вправо, на котором Tschaad изображен в плаще с меховым воротником, через посредство С.Д.Полторацкого он заказал в Париже литографированные копии, которые дарил своим друзьям и знакомым.
Тютчев же рассказал Е.М.Феоктистову про этот портрет так: "Задумал Чадаев (все пишут его фамилию по разному - А.Л.) подарить друзьям свой портрет масляными красками. Найден был живописец, молодой и талантливый человек, усердно принявшийся за работу, но работа сделалaсь для него тяжким мучением. Чадаев заставлял его переделывать портрет не менее пятнадцати раз, так что несчастный художник воскликнул однажды:
- Откровенно признаюсь, что я не могу равнодушно смотреть на вас, писать два или три месяца одно и то же лицо - это ужасно!
- Мне остается только сожалеть, - возразил ему с невозмутимым спокойствием Чадаев, что вы, молодые художники, не подражаете вашим предшественникам, великим мастерам XV и XVI веков, которые не тяготились воспроизводить один и тот же тип.
- Какой же это?
- Тип Мадонны".
Tschaad, Герцен и атмосфера
Герцен в эмиграции выпустил книгу "О развитии революционных идей в России" - в 1851 году по-немецки в журнале и отдельной брошюрой на французском. Об этом Tschaad'у сообщил граф Алексей Орлов, в ту пору уже начальник III Отделения. И добавил, что в этой книге "из живых никто по имени не назван, кроме тебя и Гоголя, потому, должно быть, что к вам обоим нечего прибавить и от вас обоих ничего убавить, видно, уж нельзя". Чаадаев пришел в восторг. Однако...
Жихарев: "Кажется в тот же день, и уж никак не позднее другого, Чаадаев написал и отослал к графу Орлову письмо... "М.Г. граф Алексей Федорович! Слышу, что в книге Герцена мне приписываются мнения, которые никогда не были и не будут моими мнениями. Хотя из слов Вашего сиятельства и вижу, что в этой наглой клевете не видите особенной важности, однако не могу не опасаться, чтобы она не оставила в уме Вашем некоторого впечатления. Глубоко благодарен был бы Вашему сиятельству, если б Вам угодно было доставить мне возможность ее опровергнуть и представить Вам письменно это опровержение...".
"Для чести графа Орлова и припоминая свойство его отношений к Чаадаеву, я осмеливаюсь предполагать, - пишет Жихарев, - что этим письмом он был и удивлен, и опечален тяжко. Он слишком хорошо знал цену подобных заявлений и, конечно, не считал Чаадаева в числе тех, от кого их следует ждать."
Комментаторы к двухтомнику Чаадаева 1991 года, вышедшему в пик российской любви к демократам-западникам и к Чаадаеву - как к их предтече, утверждают, что в этом письме имеет место тонкая ирония, поскольку его затея состояла именно в том, чтобы приобрести книгу Герцена в личное пользование. Но это предположение плохо стыкуется со следующим эпизодом.
"Очень скоро после написания и отправки письма к графу Орлову копию с него Чаадаев прислал мне, - продолжает Жихарев, - в то же время назначая на другой день с ним вместе где-то обедать. Когда мы перед обедом сошлись, Чаадаев стоял спиной к печке, заложив руки за спину. Я подал ему письмо и сказал, что "не ему же растолковывать значение его поступка, что он сам лучше всякого другого его понимает, но что только не могу постигнуть, для чего он сделал такую ненужную низость?" Чаадаев взял письмо, бережно сложил его в маленький портфельчик, который всегда носил при себе и, помолчав с полминуты, сказал: "Мой дорогой, все дорожат своей шкурой".
Для графа же Алексея Орлова этот жест Чаадаева вряд ли был неожиданным: в свое время, вскоре после "телескопской" истории, Tschaad свиделся с Орловым, чтобы навести справки о том, что "хотел бы побывать в Петербурге как он думает, будет ли это угодно, или нет государю?" "Почему же нет? удивился тогда Орлов. - Ты там что-то против Папы написал - да про то давно забыли: а в самом деле, не стыдно ли тебе, скажи на милость, - уж и старика-то божьего, который никому ничего не делает, никого не трогает, - и того-то ты не мог в покое оставить?".
Но и это не все: чуть ли не в тот же день, что и письмо Орлову (июнь-июль), писано письмо и Герцену (2 июля 1851 года): "Слышу, что вы обо мне помните и меня любите. Спасибо Вам. Часто думаю также о Вас, душевно и умственно сожалея, что события мира разлучили нас с Вами, может быть, навсегда. Хорошо бы было, если б Вам удалось сродниться с каким-нибудь из народов европейских и с языком его, так, чтобы Вы могли на нем высказать все, что у Вас на сердце, всего бы мне кажется лучше...
Благодарю Вас за известные строки (речь все о то же - А.Л.). Может быть, придется Вам скоро сказать еще несколько слов об том же человеке, и Вы, конечно, скажете не общие места - а общие мысли. Этому человеку, кажется, суждено было быть примером не угнетения, против которого восстают люди, а того, которое они сносят с каким-то трогательным умилением и которое, если не ошибаюсь, по этому самому гораздо пагубнее первого... Может быть, дурно выразился".