Камо грядеши (пер. В. Ахрамович) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот вопрос казался ему в настоящее время самым важным.
Собираясь выступить в поход с наступлением сумерек, он советовался также с Петронием, не включить ли в стихотворение, посвященное катаетрофе, нескольких великолепных кощунств по адресу богов, и не будут ли они вполне естественны и художественно правдивы в устах человека, который очутился в подобном положении и теряет родину.
Около полуночи вместе со всем своим пышным двором, состоявшим из множества патрициев, сенаторов, военачальников, вольноотпущенников, рабов, женщин и детей, Нерон приблизился к стенам города. Шестнадцать тысяч преторианцев в боевом порядке выстроились вдоль пути и наблюдали за тишиной и порядком во время проезда цезаря, причем возмущенный народ был оттеснен на значительное расстояние. Чернь ругалась, проклинала, свистела и кричала при виде цезаря, но не решалась напасть на него. Во многих местах ему даже рукоплескала чернь, которая, ничем не обладая, ничего не потеряла во время пожара и теперь надеялась на более щедрые, чем обычно, подачки: надеялись получить много хлеба, масла, одежды и денег. Но проклятия, свист и рукоплескания по распоряжению Тигеллина были заглушены ревом военных рожков.
Подъехав к Остийским воротам, Нерон остановился на минуту и сказал:
— Бездомный владыка бездомного народа, где я склоню на нынешнюю ночь свою несчастную голову?
Затем он взошел по устроенной ради этого лестнице на Аппиев акведук. За ним следовали августианцы и хор певцов, несущих кифары, лютни и другие музыкальные инструменты.
Все затаили дыхание, ожидая, что цезарь произнесет какие-нибудь великие слова, которые ради безопасности следовало хорошо запомнить. Но он стоял торжественный и немой, в пурпуровом плаще с золотым лавровым венком на голове, и смотрел на бесновавшуюся огненную стихию. Когда Терпнос подал ему золотую кифару, он поднял глаза к небу, словно ожидая вдохновения.
Народ издали смотрел на цезаря, облитого багровым заревом. Перед ним извивались змеи огня и пылали римские святыни. Храм Геркулеса, построенный Эвандром, храм Юпитера Статора, храм Луны, возведенный еще при Сервии Туллии, и дом Нумы Помпилия, и капище Весты с пенатами [53] римского народа; в языках пламени виден был Капитолий, пылало прошлое и душа Рима, — а он, цезарь, стоял с лирой в руке, с лицом трагического актера и с мыслью не о гибнущей отчизне, а о своей позе и патетических выражениях, при помощи которых он мог бы лучше передать величие несчастья, вызвать наибольшее удивление и получить горячие рукоплескания.
Он ненавидел этот город, ненавидел его граждан, любил лишь свои песни и стихи, поэтому он рад был в душе, что наконец увидел воочию трагедию, похожую на ту, описанием которой он был занят. Стихотворец чувствовал себя счастливым, декламатор — вдохновленным, искатель впечатлений упивался ужасным зрелищем, и он с радостью думал, что даже гибель Трои была ничем в сравнении с гибелью этого огромного города. Чего еще желать? Вот он Рим, владыка мира, пылает, а цезарь стоит с золотой лирой в руках, озаренный багровым пожаром, вызывающий изумление, поэтичный! Где-то внизу, во мраке, мятется и ропщет народ. Пусть ропщет! Пройдут века, пройдут тысячелетия, а люди будут помнить и славить поэта, который в памятную ночь пел гибель и пожар Трои. Что в сравнении с ним Гомер, даже сам Аполлон с его разбитой кифарой?
Он поднял руку, ударил по струнам и запел. Это были слова Приама:
Гнездо отцов моих, родная колыбель!
Его голос на открытом воздухе, при гуле пожара и при далеком ропоте возмущенной толпы казался жалким, слабым, дрожащим, а звук аккомпанемента похож был на жужжание мухи. Но сенаторы и августианцы, находившиеся на акведуке вместе с цезарем, склонили головы, внимая в безмолвном восторге. Он долго пел, настраивая себя на жалобный тон. Когда он останавливался, чтобы передохнуть, хор певцов повторял последний стих. Потом Нерон заученным под руководством Алитура жестом сбрасывал с плеча мантию трагического актера и продолжал петь. Окончив приготовленную заранее песнь, он стал импровизировать, подбирая изысканные сравнения, чтобы передать трагизм развернувшейся перед ним картины. Лицо его изменилось. Правда, его не взволновала гибель родного города, но он наслаждался и растрогался собственным пафосом до такой степени, что, выронив вдруг золотую лиру, завернулся в плащ и застыл в позе одного из сыновей Ниобеи, которые украшали двор на Палатине.
После недолгого молчания раздался взрыв рукоплесканий. Но издали был слышен рев возмущенной толпы. Теперь никто больше не сомневался, что именно цезарь велел сжечь город, чтобы устроить для себя интересное зрелище и петь свои песни. Нерон, услышав вой многотысячной толпы, обратился к августианцам с печальной улыбкой человека, которого незаслуженно обидели, и сказал:
— Вот как квириты ценят меня и поэзию!
— Негодяи! — воскликнул Ватиний. — Прикажи, государь, и преторианцы ударят по ним.
Нерон обратился к Тигеллину:
— Могу ли я рассчитывать на верность солдат?
— Да, божественный! — ответил префект.
Но Петроний пожал плечами.
— Можно рассчитывать на верность, а не на их число, — сказал он. — Останься пока здесь, потому что на этом месте тебе не грозит опасность, а народ нужно успокоить.
Того же мнения были Сенека и консул Лициний. Возмущение и гнев народа усиливались. Люди хватались за камни, вырывали колья от шатров, ломали колесницы и вооружались кусками железа. Скоро явилось несколько начальников когорт с заявлением, что преторианцы, теснимые толпой, с величайшим трудом выдерживают натиск и, не имея приказа ударить по толпе, не знают, что делать.
— Боги! — воскликнул Нерон. — Какая ночь! С одной стороны пожар, с другой — бушующее море людей!
И он стал подыскивать выражения, которые красочнее представили бы опасность минуты, но, увидев вокруг бледные лица и тревожные взгляды, заволновался сам.
— Дайте мне темный плащ с капюшоном! — воскликнул он. — Неужели дело может дойти до столкновения?
— Государь! — ответил беспокойным голосом Тигеллин. — Я сделал все, что мог, но опасность действительно велика… Скажи, государь, несколько слов народу и пообещай ему что-нибудь.
— Цезарь будет говорить с чернью? Пусть это сделает кто-нибудь от моего имени. Кто возьмет на себя это?
— Я! — спокойно ответил Петроний.
— Иди, мой друг! Ты всегда верен мне в любой беде… Иди и не жалей обещаний.
Петроний повернулся к свите с небрежным и насмешливым лицом.
— Присутствующие здесь сенаторы, — сказал он, — а также Пизон, Нерва и Сенеций поедут со мной.
Он спокойно сошел вниз, а те, кого он позвал с собой, следовали за ним не без колебания, но несколько ободренные его спокойствием. Петроний, остановившись у лестницы, велел подать себе белого коня и, сев на него, поехал в сопровождении сенаторов сквозь ряды преторианских войск к черной, воющей толпе, безоружный, с тонкой тростью из слоновой кости в руке, на которую он обыкновенно опирался.
Он направил коня прямо на толпу. Вокруг при свете пожара видны были угрожающе протянутые руки, вооруженные чем попало, горящие глаза, потные лица и рычащие, покрытые пеной бешенства рты. Бешеные волны окружали Петрония и его спутников, а дальше виднелось поистине море голов — переливающееся, кипящее, страшное.
Крики усилились и перешли в сверхчеловеческий рев; колья, вилы, даже мечи мелькали вокруг Петрония, хищные руки протягивались к нему и к узде его коня, но он въезжал все глубже в толпу, холодный, равнодушный, презрительный. Иногда он ударял своей тростью наиболее наглых по голове, словно прокладывал себе дорогу в обыкновенной толпе, и эта его уверенность, это спокойствие изумляли разнузданную чернь. Наконец его узнали, и многочисленные голоса стали окликать его:
— Петроний! Arbiter elegantiarum! Петроний!
— Петроний! — загудело со всех сторон.
По мере того как повторялось это имя, лица становились менее грозными, крики менее бешеными, потому что этот изысканный патриций, хотя он никогда не добивался расположения толпы, был ее любимцем. Петрония считали великодушным и щедрым; его популярность особенно возросла со времени громкого дела Педания Секунда, в котором он высказался за смягчение жестокого приговора, обрекавшего на смерть всех рабов убитого префекта. Особенно рабы обожали его за это той преданной любовью, какой угнетенные и несчастные люди обыкновенно любят тех, кто проявит к ним хоть немного сочувствия. К этому в настоящую минуту прибавилось также и любопытство, что скажет посол цезаря? Никто не сомневался, что цезарь нарочно послал именно Петрония.
Сбросив с плеч белую, обрамленную красной полосой тогу, он поднял ее вверх и стал махать над головой, давая тем знак, что хочет говорить.