Адам нового мира. Джордано Бруно - Джек Линдсей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Под торжествующим зверем в моей книге я разумею вовсе не Папу, — возразил Бруно, чувствуя, что мужество его с каждой минутой слабеет. — Это надо понимать шире... Valedictio — это тактический манёвр... Я хвалил Лютера только за его энергию. Я всегда восхищался силой его характера, но не одобрял его учения. Мне претят его идеалы... Спокойная совесть мелкого торгаша... Я мечтаю об единении более широкого масштаба... В отношении Лютера я с вами согласен.
— В таком случае что же вас удерживает? — терпеливо спросил Беллармин, вертя в руках стакан. Бруно уже выпил своё вино — он не мог пить его медленно, как советовал Беллармин. Теплота разлилась по его телу, и он думал только об одном: как было бы чудесно получить и тот бокал, которым поигрывал Беллармин, всё ещё медля пить. Он ударил себя в грудь:
— Меня удерживает истина. Я не могу отречься от истины.
— Что есть истина? — процитировал Беллармин с улыбкой, которая могла выражать что угодно — и простодушную веру и утончённый цинизм.
— Мой крест.
Беллармин снова усмехнулся.
— Я указал вам простой выход. Я так и знал, что вы это скажете, и всё же надеялся, что, быть может, у вас хватит мужества не укрываться за чистейшей риторикой. Впрочем... — Он сделал снисходительный жест, как бы намекая, что долгие годы тяжких страданий, пожалуй, достаточное оправдание. Затем продолжал: — Истина — это откровение Божие, возвещённое людям устами его пророков и установлениями Церкви. Её можно подкреплять доводами разума, это указывали такие философы, как Святой Фома Аквинат. Но во всей полноте она заключена лишь в совокупной деятельности общины Христовой.
— В том, что вы говорите, есть доля правды, но есть и предвзятость. Приблизительно так же пытался верить и я когда-то. — Он вдруг вышел из себя: — Не безумие ли, что меня арестовали и судят, когда я сам хотел прийти к вам? Но то, что вы со мной сделали, исключает теперь всякую возможность примирения. Я стал другим человеком. И мир тоже стал другим, его изменили мои страдания. Я вижу, вы улыбаетесь. Уверяю вас, я не сошёл с ума. Я знаю, что я — не помазанник Божий, не жертвенный агнец, как ни соблазнительны все эти уподобления... Перестаньте смеяться надо мной, или я убью вас!
Он вскочил, опрокинув стул, весь дрожа от ярости. В дверях появился солдат. Беллармин знаком отослал его и повернулся к Бруно.
— Поднимите стул, — сказал он успокаивающим тоном, — и не волнуйтесь. Поднимите стул и сядьте. Помните, что мы с вами попросту ведём теоретический разговор... Нет никаких оснований выходить из себя.
— Не дадите ли вы мне ваш бокал вина? — попросил Бруно дрожащим голосом, со слезами на глазах.
— Конечно, пожалуйста, возьмите. Но пейте не сразу.
Забыв всякий стыд, Бруно с жадностью схватил бокал и припал к нему. Силы начинали возвращаться к нему.
— Чем же, — начал опять Беллармин, видя, что Бруно стал спокойнее, — чем же вы заменили бы Церковь?
— Истиной, истиной!
— Постоянно один и тот же выкрик. Я спрошу вас опять: что есть истина?
— Религия объединяет, — сказал Бруно, не отвечая на вопрос. — Но она и разъединяет тоже. Она убивает ложью. Она родит страдание и питается им. Страдания человеческие ей необходимы, без них она погибнет. Религия возникла благодаря потребности несчастных людей в утешении, и она оставляет их несчастными, чтобы оправдать своё существование. Я был труслив и слеп, когда думал, что она действительно нужна. Но, впрочем, я тогда высказывал и другие мысли. Вы не обратили внимания на мои доводы, что каноны религии больше убивают, чем возрождают, что призыв к братству нужно только разумно обосновать, и он будет услышан и принят всеми?
— Да, эти места в ваших книгах я отметил красными чернилами, — ответил Беллармин.
— Теперь я довёл эти мысли до их логического заключения. Всё другое, сказанное мною об этом, — только уступка страху... Я ошибался, принимая собственный страх за сомнения моих братьев... Я — человек низкого происхождения, сын бедных тружеников... Я до сих пор отрекался от своих...
— Выражайтесь яснее. Кому вы несёте это своё новое Евангелие? То есть кому вы понесли бы его, если бы имели такую возможность?
— Не знатным господам и не менялам, не землевладельцам и не торгашам... а всем трудящимся и обременённым...
— Ага, вы ссылаетесь на Святое Писание...
— Только затем, чтобы вам досадить. Мне нет надобности прибегать к Святому Писанию. На моей стороне — Вселенная и время...
— Итак, вы желали бы проповедовать новую мораль, основать какие-нибудь секты вроде вальденсов[235] и катаров[236] или написать новый комментарий к «Вечному Евангелию»?
— Нет. Я не заражён манихейским[237] безумием, не презираю тела и природы...
— Значит, Мюнцер и его крестьяне? Будете вопить, как он: «Всё — общее и должно быть распределено между всеми»?
— И да и нет. Это мне ближе. Но и Мюнцер[238] не понял природы и её законов. Искания продолжаются. Система ещё не нашла своего завершения.
— Послушайте, нот как раз сейчас в Нижней Австрии бунтуют крестьяне. Неужели вы не понимаете, как опасны такие идеи, как ваши?
— Опасны для вас.
— Нет, не только для меня. Для всей культуры, для дела Божия...
— Я хотел бы быть там и погибнуть в рядах этих крестьян...
Беллармин первый нарушил молчание:
— Всё это — пустые разговоры. Никогда вы не станете вождём еретиков или бунтовщиков, потому что вы никогда не выйдете из тюрьмы. Да если бы и вышли, вам бы эти простолюдины понравились ещё меньше, чем капитул монахов... Мне жаль вас.
— Это — вина Церкви... Что я говорю «вина»? Я не виню её, я ей благодарен за то, что ко мне вернулась твёрдость, чутьё правды, я теперь знаю, что мне нужно. Ложь во мне выжгли...
— Выжгли...
Бруно вздрогнул. Он докончил уже и второй бокал вина и ощущал беспечную отвагу и вместе с тем какую-то пустоту внутри.
Беллармин продолжат:
— Я прочёл все ваши напечатанные сочинения и те рукописи, которые взяли у вас после ареста. Вы — умны, но вы — пустой шарлатан. Вы просто извратили глубокие мысли епископа Николая Кузанского. Вы их упростили. Впрочем, мне нравится ваш стиль и та страстность, с которой вы отстаиваете свои идеи. Я уважаю вас за учёность, хотя вы и непоследовательны. Скажу прямо — вы созданы для роли пропагандиста, но в вас нет ничего оригинального. Я виню тех людей, которые руководили вами в дни юности в Неаполе. Вы не можете жить без опоры. Церковь вам необходима. А вы ей не нужны, хотя она всегда готова использовать ваши способности, как и способности всех других своих детей. Поэтому вам невыгодно было ссориться с Церковью. Ваши сочинения будут внесены в список запрещённых книг. Жизнь ваша будет такова, какой никогда но была.
— Продолжайте, — сказал Бруно. — В том, что вы говорите, есть, по крайней мере, большая доля правды.
— Слишком поздно вам надеяться, что вам поверят. Тем не менее, если вы проявите должное раскаяние, вас поместят в какой-нибудь монастырь вашего ордена, вы будете жить в хороших условиях и сможете, если пожелаете, писать в защиту Церкви.
— Продолжайте.
— Я специально занимался вопросом о связи ваших идей с формами общественной жизни. Я хочу вам объяснить, почему взрывы вашей ненависти меня не испугали. Но мне придётся начать с вашей философии.
— Объясните, что, по-вашему, я украл у Кузанца?
Бруно был больно задет суровой критикой Беллармина.
Он старался не выдавать обуревавших его чувств, но не устоял перед желанием вернуться к этой теме.
— Кузанец далеко заходит в своих рассуждениях, слишком далеко, это опасно. От них один шаг до бездны — и этот шаг делаете вы!
— Но гибну при этом не я, рушится Церковь. Гибнет узурпатор, зверь.
— Оставим метафоры. То, что Кузанец говорит о Боге, вы относите к природе. Несмотря на путаницу мыслей, в ваших книгах чётко видны основные тезисы. Вот суть вашего учения: материя и форма по природе своей не противоположны. Материя заключает в себе всё возможные формы и рождает их из себя в последовательные моменты времени. Вселенная бесконечна и вечна, следовательно, в ней могут осуществляться бесконечные превращения материи.
— Вы неплохо передаёте суть моей философии. Она далека от идей Николая Кузанского.
— У вас речь идёт только о материи и форме, о силе, пространстве и времени. Вы не отличаете формы от материи.
— А Кузанец рассуждает иначе.
— Ваше понятие об единстве всегда конкретно, оно никогда не трансцендентально. В вашей философии нет места Богу Отцу, Слову и Искупителю.
— В моих сочинениях... — начал Бруно неохотно, хриплым голосом. Он хотел сказать, что мог приноровить свою мысль к католическому мировоззрению путём эзотерического истолкования символов. Но этот аргумент, предававший всё, чего он достиг, замер у него на устах. Он сидел, как-то весь опустившись, нервы его были нестерпимо напряжены.