Провокатор. Роман Малиновский: судьба и время - Исаак Розенталь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Детской болезни» Ленин вообще не касался уроков дела Малиновского применительно к той единственной компартии, которая превратилась в правящую и, следовательно, по Ленину, обрела, наконец, идеальное отношение между вождями и классами. «Глубоко опасных явлений» в жизни РКП(б) он пока не видел. Между тем дело Малиновского сфокусировало в себе не только внутреннюю противоречивость революционного движения и неизбежную разнородность его участников, но и неоднозначность его последствий. Все это осталось за пределами ленинского анализа.
Российское провокаторство начала века имело сложную природу. Еще в 1906 г. под впечатлением публикаций журнала «Былое» Е.В.Тарле писал: «Дегаевщина и все, что Дегаева касается, убедили меня, что история иногда бывает Федором Михайловичем Достоевским и показывает такие мрачные пучины человеческой души, какие только Достоевский умел показывать». Если же говорить о таких фигурах, как Малиновский, Абросимов, Серова, то психологически провокаторство было родственной той раздвоенности чувств, какую 3.Фрейд считал наследием душевной жизни человека первобытных времен с приматом в ней бессознательного. «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели…, напоминает варваров… Эта сделка с совестью — характерная русская черта», — писал оп, ссылаясь на Ивана Грозного и героев Достоевского. Современный исследователь полагает, что в своем обобщении Фрейд отдавал дань стереотипу восприятия России, который сложился на Западе. Вместе с тем он находит убедительные параллели наблюдениям Фрейда в творчестве писателей и философов «Серебряного века», в сходной трактовке ими противоречий «русской души»[689]. С этой точки зрения провокаторство было лишь частным случаем психологического феномена, имевшего не только политическое измерение.
Это был и социальный феномен. Малиновский и ему подобные, оставаясь связанными с той средой, в которой выросли и действовали, не могли быть просто «оборотнями». В их поведении обнаруживались маргинальные черты психики: постоянное чувство тревоги, ощущение непрочности своего положения, агрессивность и неуживчивость, обостренное честолюбие.
Интеллигенция предлагала разные объяснения распространенности провокаторства — от признания нравственной деградации революционного движения, порожденной уродствами политической культуры подполья, до констатации изначальной порочности менталитета революционеров, стирающего грань между революционным максимализмом и авантюристическим двурушничеством. В конечном же счете сближение того и другого было обусловлено кризисным состоянием общества, внутриполитической обстановкой после 1905 года. Маргинализация низов и разложение правящей верхушки сопровождались раздроблением морально-правового пространства. Праву все чаще противопоставлялись индивидуальные и групповые представления о жизни «не по законам, а по совести». Правовой нигилизм оправдывался тем самым этически: если черносотенцы прославляли «народный самосуд» над «крамольниками» ради высшей цели — спасения самодержавия, то левые радикалы — «революционное творчество масс», всевозможные виды «захватного права». Крайности сходились в однотипном «баррикадном сознании».
В революционные эпохи далеко не случайно приобретает особую остроту проблема соотношения политики и нравственности.
Режим, против которого ведется борьба, и его функционеры объявляются с большим или меньшим основанием глубоко безнравственными. Революция понимается (или изображается) как способ радикального нравственного очищения. Тон морального суда над царизмом господствовал в общественном мнении накануне и после Февральской революции, когда Государственная дума и пресса усиленно эксплуатировали такие темы, как роль Распутина и других «темных сил» при дворе Николая И, национальная измена (сначала представителей старой власти, а уж затем большевиков).
В этих кампаниях было немало конъюнктурной «пены», но присутствовала и высокая нота нравственной требовательности, характерной для той части образованного общества, где еще сохранял свое значение моральный климат, созданный историей интеллигенции в России. Александр Блок так описывал бывших руководителей политического розыска во время их допросов в Чрезвычайной следственной комиссии: «Культуры никакой в Белецком нет. Откуда же ему быть не таким «деловым»; «Когда речь заходит о морали, о преступлении, лицо Белецкого делается равнодушным»; «Муравьев взывает к впечатлительности, к чувствам Виссарионова, а тот не может ничего сказать, молчит. Понятно: ничего же они не чувствовали, друг другу не верили, завидовали, подводили»[690].
В тот, согласно позднейшему определению Муравьева, «краткий период романтически-бережного отношения к правам личности» Блок и члены комиссии занимали, таким образом, примерно одни и те же позиции: поэт отождествлял нравственность и культуру чувств, а юристы, входившие в комиссию, руководствовались в расследовании деятельности охранки пониманием права как частичного воплощения нравственности (такой взгляд обосновал в начале века известный правовед Л.И.Петражицкий). Но масса участников революции не могла подняться до такого понимания. Надежда помочь нравственному оздоровлению народа путем публикации «собственных слов» царских сановников, «ничего не украшая», оказалась очередной просветительной иллюзией интеллигенции.
Революционный взрыв, нарушив шаткий баланс процессов преемственности и обновления, привел и на этот раз к резкому сдвигу в обыденном сознании и в отношении к традиционным нормам поведения. Демагогическая риторика на темы морали этому способствовала. Осуждая тех, кто уже лишился власти, участники революции не склонны были столь же сурово спрашивать с себя.
Провокаторство как крайнее воплощение аморализма ассоциировалось вначале только с самодержавием. Покончившая с ним в считанные дни революция породила у интеллигенции убеждение в бесплодности усилий «корыстных предателей молодой и революционной России», «больших и малых торговцев честью и совестью»[691]. На первый взгляд, дело обстояло именно так: вопреки целям и намерениям руководителей департамента полиции, практика «секретного сотрудничества» не столько укрепляла, сколько дискредитировала и расшатывала царский режим. Исключительно с этим режимом связывал, как и другие большевики, предательство Малиновского Крыленко, когда говорил в 1918 г. о его «аморальности».
Сам же Малиновский, уже разоблаченный, изображал себя (и нельзя сказать, что совершенно безосновательно) более близким к политической культуре «рабочей интеллигенции». Представители этого слоя, рабочие-социалисты, были убеждены, что, углубляя революцию, они бесповоротно порывают со «старым миром» с его «эгоизмом и пошлостью», что этот радикальный разрыв необходим для достижения «новой, гармонически-красивой, свободнорадостной жизни всеобщего счастья». Безупречный герой — пролетарий Павел Власов из повести М.Горького представлялся им «образцом совершенства», к которому следует стремиться рабочим, усвоив «мораль и этику Павла, его правила, смысл и цель жизни». Антипод его — интеллигенция, те кто «торгуют своими знаниями и умом»: раньше, отринув «бессердечный чистоган своих отцов», интеллигенция «курила фимиам перед «Его Величеством пролетариатом Всероссийским», теперь же она «становится на задние лапы перед новым работодателем» — буржуазией.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});