Путешествие на край ночи - Луи Фердинанд Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К жене покойного начнут приставать на всех углах со сплетнями, накопившимися после предыдущей истории – она еще не позабылась. Но это будет малость попозже. А пока что муж был больше не в силах ни держаться дольше, ни умереть. Он вырывался из жизни, но ничего не мог поделать со своими легкими. Он выталкивал воздух, а воздух возвращался. Бедняге не терпелось сдаться, но он все-таки вынужден был дожить свое до конца. Это была жестокая пытка, и он еще вполглаза следил за нею.
– Не чувствую больше ног, – стонал он. – Колени холодеют.
Он попытался ощупать ступни руками, но не сумел. Попить ему тоже не удавалось. Это был почти конец. Подавая ему приготовленный женою отвар, я спрашивал себя, что она туда намешала. Несло от настоя не очень приятно, но ведь запах – не доказательство: валерианка и та пахнет отвратно. И потом, чтобы удушить и без того задыхающегося мужа вонью, вовсе не требовалось добавлять в отвар что-либо особенное. Тем не менее умирающий лез из кожи, напрягая еще оставшиеся под нею мышцы, лишь бы пострадать и подышать подольше. Он отбивался и от жизни, и от смерти разом. Было бы только справедливо, если бы человека в таких случаях разрывало на куски. Там, где природа плюет на человека, начинается, можно сказать, беспредел. Жена за дверями подслушивала, как я консультирую мужа, но ее-то я хорошо знал. Я по-тихому распахнул двери и бросил ей: «Крышка! Конец!» Это ее ничуть не удручило, и она даже сама шепнула мне на ухо:
– Уговорили бы вы его снять вставную челюсть. Наверняка она мешает ему дышать.
Мне тоже хотелось, чтобы он снял ее.
– А вы сами скажите ему об этом.
В ее положении это была щекотливая задача.
– Нет, нет, лучше вы, – запротестовала она. – Я знаю, услышать это от меня ему будет неприятно.
– Почему? – удивился я.
– Она у него уже тридцать лет, и он никогда мне об этом не говорил.
– Может, не стоит ее трогать, – усомнился я. – Раз уж он привык так дышать.
– Ох, нет! Я себе этого не прощу, – возразила она не без волнения в голосе.
Я тихо возвратился в спальню. Муж услышал, как я подхожу к постели. Обрадовался, что я вернулся. В перерывах между приступами удушья он еще говорил со мной, пытался даже быть любезен. Спрашивал, что у меня нового, появилась ли у меня новая клиентура. «Да, да», – отвечал я на все вопросы. Было бы слишком долго и сложно входить с ним в подробности. Да и момент неподходящий. Прячась за створкой двери, жена знаками показывала мне, чтобы я опять попросил его снять челюсть. Тогда я наклонился к самой подушке и шепотом посоветовал снять ее. Промашка!
– Я выбросил ее в уборную… – пробормотал он с еще более испуганным видом. Словом, в последний раз пококетничал. И тут же зашелся долгим хрипом.
Хочешь быть артистом – играй на том, что у тебя есть. Вот он всю жизнь и удовлетворял свои эстетические запросы с помощью вставной челюсти.
Момент исповеди. Мне хотелось, чтобы муж, воспользовавшись этим, высказал свое мнение о том, что случилось с его матерью. Но он уже не мог. У него начался бред, обильное слюноотделение. Конец. Больше ему было не выдавить ни одной связной фразы. Я утер ему рот и спустился вниз. Жена, ожидавшая в коридорчике, была недовольна и чуть ли не наорала на меня из-за челюсти, как будто это была моя вина.
– Она же из золота, доктор. Я-то знаю. Знаю, сколько он за нее выложил. Таких теперь больше не делают.
Целая история!
– Ладно, схожу попробую еще, – предложил я – так мне было неудобно. – Но только вместе с вами.
Теперь муж нас уже не узнавал, разве что еле-еле. Когда мы с его женой стояли рядом с ним, он хрипел не так громко, словно силился расслышать, о чем мы говорим.
На похороны я не пошел. Не было и вскрытия, которого я малость побаивался. Все прошло по-тихому. Тем не менее челюсть всерьез рассорила меня с мадам Прокисс.
Молодежь так спешит заняться любовью, так торопится хватать все, что ей подсовывают под видом наслаждения, что не обращает внимания на чувства. Она слегка напоминает собой пассажиров, старающихся между двумя свистками сожрать все, что им подали в вокзальном буфете. Ее довольно обучить двум-трем куплетам, помогающим перевести разговор на еблю, и она уже счастлива. Ее легко удовлетворить, но ведь правда и то, что она может развлекаться сколько влезет.
Самая сласть для нее великолепный пляж на побережье, где женщины кажутся наконец свободными и так красивы, что могут обойтись без наших лживых слов.
Зато, конечно, когда приходит зима, человеку трудно уйти в себя, осознать, что его время кончилось. Он, ясное дело, остался бы прежним и в пору холодов, в возрасте, – он все еще надеется. Это понятно. Человек – подлая тварь. Тут не на что обижаться. Удовольствие и счастье – прежде всего. Это мое твердое мнение. И потом, если уж начинаешь прятаться от других, значит, ты боишься делить с ними удовольствие. Это само по себе уже болезнь. Надо бы разобраться, почему мы так упрямо не желаем лечиться от одиночества. Один тип, капрал, которого я встретил в госпитале во время войны, немножко толковал со мной о подобных переживаниях. Жаль, что я больше не видел этого парня.
– Земля мертва, – втемяшивал мне он. – Мы все только черви на ее поганом распухшем трупе и знай себе жрем ее потроха, а усваиваем лишь трупный яд. Ничего не поделаешь. Мы от рождения – сплошное гнилье, и все тут.
Тем не менее однажды вечером этого мыслителя живехонько отправили в бастионный ров: это доказывает, что он был еще вполне годен пойти под расстрел. Как сейчас помню, увели его двое жандармов – высокий и низенький. Военный суд счел его анархистом.
Когда спустя годы думаешь о прошлом, тянет иногда точно восстановить в памяти слова, сказанные определенными людьми, и самих этих людей, чтобы спросить у них, что они хотели сказать. Но они уже ушли! А тебе недостало образования, чтобы их понять. А ведь как недурно было бы проверить, не изменились ли с тех пор их воззрения. Нет, слишком поздно! Все кончено. О них больше ничего не известно. И вот приходится в одиночку продолжать свой путь через ночь. Ты потерял своих подлинных спутников. Даже не поставил им главный, настоящий вопрос, пока еще было время. Ты был рядом с ними и не знал, о чем надо спросить. А люди исчезли. Впрочем, мы вечно во всем опаздываем. Сожалениями же сыт не будешь.
К счастью, в одно прекрасное утро ко мне явился аббат Протист, чтобы поделиться процентами, причитавшимися нам с подземелья старухи Прокисс. А ведь я уже больше не рассчитывал на кюре. Он просто с неба свалился. На долю каждого пришлось полторы тысячи франков. Кроме того, он принес хорошие новости о Робинзоне. Глаза у него вроде бы налаживались, веки перестали гноиться. Все в Тулузе требовали моего приезда. Я ведь когда-то обещал навестить их. Протист и тот на этом настаивал.
Из дальнейших его рассказов я понял, что Робинзон как будто собирается вскоре жениться на дочке торговки свечами в церкви, к которой примыкает подземелье, где помещаются мумии, опекаемые старухой Прокисс. Дело с браком почти слажено.
Все это поневоле вывело нас на разговор о кончине Прокисса, но тут мы не стали углубляться и перешли к более приятным темам – к будущему Робинзона, затем к самой Тулузе, городу, которого я совсем не знал, хотя и слышал о нем от Граббиа, к торговле, которою промышляли старуха с Робинзоном, и, наконец, к девушке, на которой он собирался жениться. В общем, поболтали про все и обо всем… Полторы тысячи франков! Это настраивало меня на терпимость и оптимистический, так сказать, лад. Я нашел замыслы Робинзона, о которых мне сообщил аббат, разумными, продуманными, взвешенными и соответствующими обстоятельствам… Все устроится. По крайней мере я верил в это. Потом мы с кюре заговорили о своем возрасте. Мы с ним уже довольно давно разменяли четвертый десяток. Наше тридцатилетие уходило в прошлое, о неприветливых берегах которого мы не слишком жалели. Не стоило даже оборачиваться и вглядываться в них. Старея, мы мало что потеряли.
– В конце концов, жалеть о таком-то годе сильней, чем о любом другом, – просто низость, – заключил я. – Ей-богу, кюре, стариться тоже можно увлеченно и решительно. Разве вчера нам было так уж весело? А прошлый год? Он вам что, сладким показался? Жалеть? О чем, спрашиваю я вас? О молодости? Да у нас ее просто не было.
Бедняки – и это правда – с годами скорее молодеют душой, и к концу, если, разумеется, они постарались избавиться по дороге от лжи, страха и подлой покорности, заложенных в нас с рождения, они, в общем, становятся менее отвратными, чем были вначале. Все остальное, что существует на свете, – не для них. Это их не касается. Единственная их задача – избавиться от покорности, изблевать ее. Если это удается им раньше, чем они сдохнут, они могут гордиться, что жили не зря.
Я решительно был в ударе… Полторы тысячи франков подогревали мой пыл, и я не унимался:
– Настоящая, единственная молодость в том, кюре, чтобы любить всех без разбору, только в этом правда, только в этом молодость и новизна. Много вы знаете, кюре, таких среди молодежи? Я – ни одного. Я всюду вижу лишь черную и старую глупость, которая бродит в более или менее свежих телах, и чем сильней в них брожение этой мерзости, тем больше она донимает молодых и тем настойчивей они уверяют, что страшно молоды. Но это не правда, это брехня. Они молоды, как чирей, который болит, потому что его распирает гной.