Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елена Сергеевна Булгакова. 1946
Татьяна Александровна вернулась из Алма-Аты к концу моего пребывания в Ташкенте. Видимо, отношения у нас не очень сложились, потому что я помню, что чувствовала себя при ней неловко, а она мне не раз говорила потом, что я была довольно противной и капризной девчонкой. Могла ли я быть капризной, если всех побаивалась и чувствовала себя лишней и чужой в этом доме? Помню, что я с радостью вернулась в Сталинабад, в знакомую обстановку, в свою комнату.
Но пробыли мы там недолго. Маму перевели в город Термез. Там жизнь оказалась куда более скудной и безрадостной. Нас поселили в одной из комнат бывшего клуба или Дома офицеров. Вероятно, до войны в ней проводились занятия кружка рукоделия. Стены были увешаны вышивками и какими-то маленькими юбочками и кофточками, словно сшитыми на кукол. Комната была мало приспособлена для жилья. Зимой там было очень холодно. Мама готовила еду на керосинке, стоявшей на подоконнике. Там же мы ели – стола в комнате не было. На этом же подоконнике я готовила уроки, потому что, наконец, пошла в школу. Я должна была начать учиться в сентябре сорок первого, но война смешала все планы. В Сталинабад мы приехали к концу учебного года, да и школа там была далеко. И только в Термезе в свои уже почти полные девять лет я пошла в первый класс. Делать мне там было абсолютно нечего. Я уже читала взрослые книги, писала, считала. Но скоро обучение кончилось – я заболела. У меня обнаружили брюшной тиф и забрали в больницу, где я пролежала почти месяц. Болела я очень тяжело. Мама говорила, что был момент, когда она думала, что теряет меня. До самой выписки она все вечера проводила в этом «чумном бараке», где каждый день умирали десятки людей. Когда я думаю об этом, мне хочется встать на колени перед ее памятью…
Папа слал тревожные телеграммы, связывался с врачами и военным начальством, но не приезжал. В это трудное время объявился в Термезе мамин старый знакомый по фамилии Виноградов, бывший муж ее подруги Анны Гордеевны Кармановой. Он был интендантом и помогал маме продуктами, необходимыми мне, истощенной болезнью. Он же достал машину, чтобы привезти меня из больницы домой. Мама была ему бесконечно признательна.Ирина Голубкина с дочерью Милой. 1940
Самое забавное, что потом он исчез из нашей жизни и объявился только в Москве, когда мы вернулись из эвакуации, демобилизованный, какой-то растерянный, говорливый, он был мне почему-то неприятен. Может быть, потому, что пытался ухаживать за мамой, но безуспешно. Всё это закончилось очень быстро. Мама отдала ему свои форменные сапоги – на продажу. Кажется, он сам предложил свою помощь, уверяя, что сможет выгодно продать их, а мы тогда очень нуждались. Он забрал сапоги и исчез – уже навсегда.
Я после болезни от слабости не могла ходить. И всё время хотела есть. Помню ясно – мамы нет дома. Я скатываюсь с кровати и ползу к окну, цепляюсь за подоконник, поднимаюсь, открываю оконную раму и лезу руками в кастрюлю с холодным супом, вылавливаю куски мяса и жадно поглощаю их. Я отлично понимаю, что это стыдно, но ничего не могу с собой поделать. Кажется, это продолжалось не очень долго. Я отъелась, окрепла, потихоньку начала ходить.
Весной маму опять перевели. На этот раз далеко – на самую границу с Афганистаном в маленький городок Шурабад, где находилась погранкомендатура.
Добирались мы туда долго.Ташкент. Улица Жуковского
Сначала доехали до Сталинабада. Потом самолетом до города Куляба. Самолет был маленький – летчик и два пассажира, то есть я и мама. Кабина была открытая. Я пришла в какое-то немыслимое возбуждение от первого в жизни полета – всё время что-то выкрикивала, пела. Мама помалкивала. По-моему, боялась.
В Кулябе мы прожили несколько дней, ожидая оказии. Потом за нами приехали два пограничника, ведя оседланных лошадей. До Шурабада было около тридцати километров, добраться туда можно было только верхом. Один из пограничников посадил меня на лошадь. Я уселась в седло и почувствовала себя спокойно и удобно, как будто всегда ездила только так. Я сразу пустила лошадь рысью, но мама осадила меня – дорога предстояла долгая и нелегкая. Сама она привыкла к лошадям еще на Кавказе. Тем не менее, я гарцевала и веселилась, а пограничники похваливали меня. Конечно, мама оказалась права – к концу пути я скисла, стала засыпать и валиться с седла. Маме пришлось, взяв узду моей лошади и обняв меня, поддерживать на весу.
Приехали мы в Шурабад поздно вечером, в полной темноте. Ночевать нас оставили в клубе.
Так начался последний, самый длительный и стабильный период нашей жизни в эвакуации. Где-то шла война, а у нас было спокойно и тихо. Изредка с застав приводили афганских декхан, случайно забредших через границу в поисках пропавшей овцы или коровы, а то и просто навещавших родственников. Никто из них не признавал границы, которая в наших местах пролегала по бурной, но мелководной реке Пяндж, и спокойно топали по вспаханной полосе отчуждения. Их допрашивали и, как правило, отпускали. Мама держалась особняком, но на нее никто не обижался. Она была приветлива со всеми и всегда готова помочь. Ее уважали – культурная. Даже сам начальник комендатуры иногда заходил к ней в библиотеку – поговорить. Она допоздна там засиживалась, когда не нужно было заниматься домашним хозяйством – готовкой, стиркой и бесконечной штопкой и починкой – на мне всё горело, а купить детские вещи было невозможно.
Помню великую радость, когда из Москвы от тети Эммы пришла посылка с моими довоенными одежками, среди которых оказалось красное шерстяное платье с вышивкой, сшитое накануне нашего отъезда на Селигер и почти новое. Оно показалось мне немыслимо красивым, из другой жизни, о которой я читала в книгах. У меня сохранилась фотография – мама в гимнастерке и берете, а рядом я в этом платье и пилотке. Сейчас и платье, и я сама на этом фото кажутся мне довольно некрасивыми – странная, вытянувшаяся девочка с никаким лицом.Конечно, платье, было мне маловато, но на это никто тогда не обращал внимания – кое-как его надставили кусками другой ткани. Ребята мне завидовали. Женщины приходили и просили показать платье, которое я по будням не надевала, щупали материю и вздыхали – вещь!
Школа наша находилась на окраине городка – маленькое одноэтажное здание с одной классной комнатой, которая отапливалась печкой, выходившей топкой в коридор. К печке был приставлен сторож, он же истопник, дядя Коля – инвалид, по-моему, еще с Первой мировой. Учительница жила здесь же. У нее были какие-то мелкие собственные дети, которые время от времени врывались в класс. Она их выставляла из комнаты или усаживала на заднюю парту – рисовать или рассматривать картинки в букваре. Школа была четырехлетняя. Учились в две смены: первый и третий классы, второй и четвертый. Учительница давала задание одному классу и переходила к следующему ряду опрашивать. Потом наоборот. В основном дети были комендатурские, в Шурабаде русских семей среди местных почти не было. Впрочем, у нас учились и несколько таджиков. Видимо, родители хотели, чтобы они знали русский, или просто им было ближе ходить в эту школу.
Мне по-прежнему нечего было делать на уроках, и я дико скучала. Иногда учительница оставляла меня за старшую, давала какую-нибудь книгу читать вслух, а сама отлучалась ненадолго. Иногда, махнув рукой, отпускала меня пораньше. Обычно я дожидалась конца уроков, чтобы не пугать маму ранним возвращением. Бродила по поселку или просила у какого-нибудь таджика лошадь и нарезала круги вокруг школы.
Однажды во время одной из этих прогулок я напоролась на маму. Она шла по улице, на которой была почта, держала в руках листок бумаги и горько плакала, а вокруг нее толпились таджички, цокали языками, гладили по плечу, сочувственно вздыхали. Я бросилась к ней: «Что случилось?!» Она обняла меня, прижала к себе и сквозь слезы тихо сказала: «Лёльку убили». Лёлька, или Лев Селезнёв, был ее любимый племянник, единственный сын тети Эммы, в восемнадцать неполных лет ушедший добровольцем на фронт и погибший 15 марта 1944 года под Псковом. Я шла рядом с мамой, а она всё теснее прижимала меня к себе. Я втайне гордилась вниманием и сочувствием, которые оказывали нам все встречные, но больше ничего не испытывала, хотя до войны очень любила Лёльку, который был старше меня на девять лет. Дни рождения у нас были рядом: у него 12 декабря, а у меня 13, и в семье их почти всегда отмечали вместе. Но смерть как-то не умещалась у меня тогда в голове.
Кроме чтения у меня было еще одно занятие – мы ходили на конюшню проведывать лошадей. У каждого из нас были там свои любимцы. Иногда нам удавалось упросить дневальных разрешить покататься верхом, и мы гордо гарцевали на плацу, конечно, без седел, но это нам не мешало, мы вполне освоились – ведь кони, как и ишаки, были обычным транспортом в тех местах. Впрочем, удавалось поездить нам только в более или менее теплую погоду, потому что в валенках и полушубках взобраться на лошадь было невозможно.