Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полковник только губами тпрукнул.
– Тут с западной стороны…
Но уже входили в палату – и полковника, со всей его готовностью, как ударило, откинуло, он омрачился, сморщился – на рубеже сгущённого запаха лекарств, крови и гноя.
В первой палате, у самого прохода, батюшка напутствовал отходившего, епитрахилью накрыв его лицо.
– Верую, Господи, и исповедую… – который, который, который раз за эти дни произносил он глуховато, заученным распевом, а как будто всвеже, не соскучась.
Во второй палате у окна нашли того подпоручика, и как раз Таня Белобрагина сидела на его кровати, поднялась при подходе их, в межоконьи стала к стене, руки опущенные за спиной, и в глубоком тёмном взгляде застыла.
А подпоручик, обмотанный по лобной полосе головы, но уже с возвратом мальчишески-быстрого зоркого взгляда ещё стараясь для пришедших, готовно встретил их.
Федонин попробовал его щёки, пульс:
– Вам легче намного, да?
– Да! да! – радостно уверял веснушчатый подпоручик, и подтягивался в кровати выше, не зная, как быть полезнее.
– Вам говорить, отвечать не трудно?
Таня покраснела:
– Мы – немного, он земляк оказался.
Её и не заподозрить, чтобы много.
– Вы какого полка? – уже сидел на кровати полковник и разворачивал карту. – Вы разве при 15-м корпусе?… когда вы к нему пришли?… Где вы стояли? Где ранило вас?… А какие там части рядом?…
Подпоручик полусидел на подушках, светло-влюблённо смотрел на полковника и отвечал ему как радостный экзамен, гордый, что знает и все билеты и на дополнительные вразброс. Тем невидимым юношеским светом жертвы он был освещён, который зарождается ещё до женщины и без неё. Он слышал через шум, голова слабая, затруднялся в речи, но старался преодолеть и как можно чётче отвечать. Он уверенно показывал по карте, как из Хохенштейна их вчера вечером водили на запад в сторону близкого боя (а про себя: чего стоило всех собрать, дозваться, дослаться, из города вывести), и как опять отозвали (в который раз, никогда не доводя их полка до боя!) и по бездорожью петлёй вернули зачем-то снова в Хохенштейн (и ещё была вечером паника, стрельба по своим, но это не к делу), а из Хохенштейна (опять не без труда) вывели на окраину в боевой порядок и вот тут-то… (Дальше маме можно рассказывать, не полковнику: разрыв до того близкий, что выразить нельзя, и только успеваешь: смерть! – перекреститься! – мама, прости! – а следующего разрыва уже не слышишь…)
– Да, а что у вас с плечом? – вернулся Федонин.
Вспомнил и полковник:
– Вы посмотрите? Меня вчера, видимо, осколком зацепило.
– Трудно ворочать? – щупал хирург.
– С затруднением.
– Зайдёте ко мне, на этом этаже. Вот, сестра проведёт. – А Тане: – Старший врач согласен вас оставить. Не возражаете? Можно застрять надолго.
Уставленный грустный взгляд сестры нисколько не переменился, не тронулся даже интересом. Кивнула:
– А кому же? Конечно.
И ждала теперь провести полковника. Когда он быстро водил головой, вся его решительность, кажется, была в короткой, но широкой дуговой бороде. При ней усы и не замечались: они не торчали, не висели, не закручивались – лишь потому осеняли верхнюю губу, что без усов офицеру не полагается.
А у подпоручика – ни усов, ни бороды, и даже никакого ещё характера в губах, – самая ранняя юность и добрые чувства, такой чистенький и вежливый, какие бывают при женском воспитании. Нич-чего он ещё не знает о жизни. Всего на год была Таня старше его, а умудрённей себе казалась – на десять.
… Плен?… На всё была согласна Таня. Нечувствительно было бы сейчас – пленение, ранение. Ещё бы лучше – убило её поскорей. С надеждою, что убьёт без греха, руки самой не накладывать, она и спешила на фронт. Всё равно не могло с ней произойти хуже того, что случилось. Легче в пучине, чем в кручине.
Под окном, внизу, на узкой улочке виделась толчея, сумятица. Сновали солдаты разбродными группами и в одиночку, не строем. В тени остановилось несколько, обтирали пот, выбрасывали лишнее из мешков, лопатки, топорики, ящички с патронами – и пошли быстро опять. Никто их не останавливал. А два казака, наоборот, торочили что-то к сёдлам.
… Вместе читали. Вместе гуляли, за руки держась. И постепенными разговорами проходили путь, где каждый вершок незаменим, неупустим, остаётся потом на всю жизнь. Росло как растение, всему своя пора: листочкам, завязи, расцвету. Разве Таня не могла бы ускорить? – но не женская это доля, так нельзя. А та – ничем не лучше, не красивее, не добрей, не верней – налетела, схватила и урвала. И нет того суда, где эту нечестность разбирают. А мужчины? – только разве и тверды на войне, больше нигде, ни в чём.
Каких толковых офицеров можно воспитать за два года – и как их умеют потом загубить за двадцать. Это движение всеготовности, эта боль за армейскую операцию на мальчишеском лбу!
– Господин полковник! – за рукав удерживал подпоручик, смотрел с надеждой и пересиливал затруднения речи, – я слышал, будет частичная эвакуация. А я – никак не могу остаться, это позор! Я не могу начинать жизнь с плена!! – заблесты слез смочили ему глаза. – Попросите, чтобы меня вывезли непременно!
– Хорошо! – и полковник с силой пожал ему руку. С быстротой: – Сестра!
Таня круто повернулась от окна, всё оставив окну, о чём думала там, а сюда – внимание, старание неизнеженного, некапризного лица, так частого среди русских девушек.
Что за тёмный пламень взгляда, и твёрдость какая в лице – ещё не сегодняшняя – возможная! Или это от глубокого обхвата косынкой, когда скрыты и лоб, и шея, и уши?
– Сестра, я очень попрошу доктора, а вы уж тогда проследите, чтобы подпоручика Харитонова не оставили. – И, вот уж не легкомыслие было в её лице, вот уж не нуждалась в угрозе! – почему-то пальцем ей погрозил, сам не ожидал, а губы улыбнулись: – Смотрите, везде вас найду! Вы – откуда родом?
– Из Новочеркасска.
– И там найду! – кивнул. Быстро пошёл между кроватями.
А на каждой – замкнутый мир, единственная борьба в единственном каждом теле: буду жив или не буду? оставят руку или не оставят? И вся война с операциями армий и корпусов отступает как ничтожная. Пожилой, но развитой мужичок, может быть запасной унтер, умно-подозрительно поглядывает на всех из-под простыни. Другой катается, катается по подушке головой и хрипло выкрикивает.
Из шибающего, густого смрада палаты – скорее выйти, вздохнуть! Сестра провожала.
Когда вернулась, не сразу к тому окну, подпоручик уже осел, ослабел, побледнел, но ещё нашёл улыбку для Тани:
– А вы остаётесь, землячка? А вы напишите письмо своим, я возьму, аккуратно отправлю. Кто у вас там?
Лицо Тани стянуло как яичным белком. Суровой головой качнула вправо, влево. Не напишет она. Никому.
Никого.
После войны – куда угодно, только не в Новочеркасск.
____________________________Воротынцев успел бы рано утром в Найденбург и мог бы ещё захватить Самсонова, да сворачивал смотреть по пути, кто же держит фронт, – и не нашёл никого. Ещё гонялся за беглым Кондратовичем – и не нашёл. И к Самсонову опоздал.
Во фронте слева сквозил свищ, боля как в собственном боку, но никто не посылал войск туда, и войск-то не было, кроме Кексгольмского полка, заменившего Эстляндский и Ревельский, а распоряжался им генерал Сирелиус, но тоже кружил где-то непонятно, ни разу не доехав до фронта.
Изумленье вызвал и отъезд Самсонова: почему не велел укреплять Найденбург с северо-запада? почему не стягивал фронта, а уехал вдоль растянутого?
Остатки Эстляндского и Ревельского полков и их обозы едва не бесчинствовали в Найденбурге, но не ими мог заниматься Воротынцев. Он оставил Арсению коней и за полтора часа здесь, в нескольких кварталах мечась, выяснил, что произошло с армейским штабом; и убедил курьера-хорунжего познакомить его с донесением конной бригады, самому же подождать, пока не ехать; и от разных людей, а больше от раненых, неплохо прочертил положение армейского центра; от Харитонова понял, как идёт у Хохенштейна, но что с остальным 13-м корпусом – тёмная молчаливая была загадка; ещё меньше можно было понять, есть ли надежда на вспомогающий удар Благовещенского и Ренненкампфа. И сам бы туда полетел-поскакал, да близкая левая дыра сквозила, звала. И из госпиталя выскакивая, кажется Воротынцев уже имел план.
Ещё и вчерашнее отступление к Сольдау не было последней катастрофой, если исправить его в этих часах.
У приметной скалы Бисмарка условился он встретиться с хорунжим.
Был при Бисмарке союз трёх императоров, и полвека жила спокойно Восточная Европа. Русско-германский мир полезней был этих манифестаций с парижскими циркачами.
Кони стояли там, привязанные к дереву. А в холодке за скалою, за клумбой, Арсений сидел. Он поднялся поспешно, но в полроста, и приглушённо, приклонённо, заветно: