Стихотворения и поэмы. Дневник - Белла Ахмадулина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В двенадцать часов погас свет, и Аня заменила его мутной коптилкой. В сенях, словно в недрах природы, возник гордый медленный шум, и затем, широко отражая наш скудный огонь, вплыли одно за другим два больших лица.
На нас они и не глянули, а, имея на губах презрительное и независимое выражение, уставились куда-то чуть пониже луны.
– Явились наконец, – приветствовала их Аня.
Они только усмехнулись: огромный и плавный в плечах старик, стоящий впереди, и женщина, точно воспроизводящая его наружность и движения, не выходившая из тени за его спиной.
– Садитесь, пожалуйста, – пригласили мы.
– Нет уж, – с иронией ответил старик, обращаясь к луне, и у нее же строптиво осведомился: – Зачем звали?
– Спойте нам отцовские песни, – попросила его Аня.
Но упрямый гость опять не согласился:
– Ни к чему мне его песни петь. Медведя убить недолго, вернется и споет.
– Ну, свои спойте, ведь люди из Москвы приехали, – умоляли в два голоса Аня и Коля.
– Зря они ехали, – рассердился старик, – зачем им мои песни? Им и без песен хорошо.
Мы наперебой стали уговаривать его, но он, вконец обидевшись, объявил:
– Ухожу от вас. – И тут же прочно и довольно уселся на лавке, и жена его села рядом. Но, нанеся такой вред своему нраву, он молвил с каким-то ожесточением:
– Не буду петь. Они моего языка не знают.
– Ну, не пойте, – не выдержала Аня, – обойдемся без вас.
– Ха-ха! – надменно и коротко выговорил старик, и жена в лад ему усмехнулась.
– Может быть, выпьете с нами? – предложил Иван Матвеевич.
– Ну уж нет, – оскорбленно отказался старик и протянул к стакану тяжелую, цепкую руку. Он выпил сам и, не поворачивая головы, снисходительно и ехидно глянул косиной глаза, как, не меняясь в лице, пьет жена.
Иван Матвеевич тем временем рассказывал, что у них в райкоме все молодые, а тех, кто постарше, перевели кого куда, урожай в этом году большой, но дожди, и рук не хватает, еще киномеханик заболел, вот Ваня и таскает за собой передвижку, чтобы хоть чуть отвлечь людей от усталости, а пока невеста хочет его бросить – за бензинный дух и красные, как у кролика, глаза.
– Мне-то хорошо, – улыбнулся Иван Матвеевич, – моя невеста давно замуж вышла, еще когда я служил во флоте на Дальнем Востоке.
– Ну, давай, давай чатхан! – в злобном нетерпении прикрикнул старик и выхватил из Аниных рук простой, белого дерева инструмент. Он долго и недоброжелательно примеривался к нему, словно ревновал его к хозяину, потом закинул голову, словно хотел напиться и освобождал горло. В нашу тишину пришел первый, гортанный и горестный звук.
Он пел хрипло и ясно, выталкивая грудью прерывистый, насыщенный голосом звук, и все, что накопил он долгим бесчувствием и молчанием, теперь богато расточалось на нас. В чистом тщеславии высоко вознеся лицо, дважды освещенное – луной и керосиновым пламенем, он похвалялся перед нами глубиной груди, допускал нас заглянуть в ее далекость, но дна не показывал.
– Он поет о любви, – застенчиво пояснил Коля, но я сама поняла это, потому что на непроницаемом лице женщины мелькнуло вдруг какое-то слабое, неуловимое движение.
– Хорошо я пел? – горделиво спросил старик.
Мы принялись хвалить его, но он гневно нас одернул:
– Плохо я пел, да вам не понять этого. Семен поет лучше.
Я снова подумала: каков же должен быть тот, другой, всех превзошедший голосом и упрямством?
Мы уже собирались укладываться, как вдруг в дверях встало желто-красное зарево, облекающее ту женщину, и я вновь приняла на себя сказочный гнев ее воли.
– Иди, – звучно сказала она, словно не губы служили ее речи, а две сведенные медные грани.
Я подумала, что она зовет дочь, но ее согнутый, утяжеленный кольцом палец смотрел на меня.
– Правда, идемте к нам ночевать! – обрадовалась Аня и ласково прильнула ко мне, снова пахнув на меня травой, как жеребенок.
Меня уложили на высокую чистую постель под чатханом, хозяин которого так ловко провел меня, оседлав коня в тот момент, когда я отправилась на его поиски.
Я легко улыбнулась своему счастливому злополучию и заснула.
Проснувшись от внезапного беспокойства, я увидела над собой длинные черные зрачки, не оставившие места белкам, глядящие на меня с острым любопытством.
Видно, эта женщина учуяла во мне то далекое, татарское, милое ей и теперь вызывала его на поверхность, любовалась им и обращалась к нему на языке, неведомом мне, но спящем где-то в моем теле.
– Спи! – сказала она и с довольным смехом положила мне на лицо грузную, добрую ладонь.
Утром Аня повела меня на крыльцо умываться и, озорничая и радуясь встрече, плеснула мне в лицо ледяной, вкусно охолодившей язык водой. Сквозь радуги, повисшие на ресницах, увидела я вкривь и вкось сияющее, ярко-золотое пространство. Горы, украшенные голубыми деревьями, близко подступали к глазам, и было бы душно смотреть на них, если бы в спину чисто и влажно не сквозило степью.
Кто-то милый ткнул меня в плечо, и по-родному, трогательному запаху я отгадала, кто это, и обернулась, ожидая прекрасного. Славная лошадь приветливо глядела на меня.
– Ты что?! – ликующе удивилась Аня и, повиснув у нее на шее, поцеловала ее крутую, чисто-коричневую скулу.
Оцепенев, я смотрела на них и никак не могла отвести взгляда.
…Мои спутники были давно готовы к дороге. Иван Матвеевич и Ваня обернулись пригожими незнакомцами. Даже Шура стал молодцом, свободно расположив между землей и небом свою высоко протяженную худобу.
Аня прощально припала ко мне всем телом, и ее быстрая кровь толкала меня, напирала на мою кожу, словно просилась проникнуть вовнутрь и навсегда оставить во мне свой горьковатый, тревожный привкус.
Женщина уже царствовала на табурете, еще ярче краснея и желтея платьем в честь воскресного дня. Мы поклонились ей, и снова ее продолговатый всевидящий глаз объемно охватил нас в лицо и со спины, с нашим прошлым и будущим. Она кивнула нам, почти не утруждая головы, но какая-то одобряющая тайна быстро мелькнула между моей и ее улыбкой.
На пороге крайнего дома с угасшими, но еще вкусными трубками в сильных зубах сидели вчерашний певец и его жена. Как и положено, они не взглянули на нас, но Иван Матвеевич притормозил и крикнул:
– Доброе утро! Археологов не видали где-нибудь поблизости? Может, кто палатки заметил или ходил землю копать?
– Никого не видали, – замкнуто отозвался старик, и жена повторила его слова.
Мы выехали в степь и остановились. Наши ноги осторожно ступили на землю, как в студеную чистую воду: так холодно-ясно все сияло вокруг, и каждый шаг раздавливал солнышко, венчающее острие травинки. Бурный фейерверк перепелок взорвался вдруг у наших ног, и мы отпрянули, радостно испуганные их испугом. Желтое и голубое густо росло из глубокой земли и свадебно клонилось друг к другу. Растроганные доверием природы, не замкнувшей при нашем приближении свой нежный и беззащитный раструб, мы легли телом на ее благословенные корни, стебли и венчики, опустив лица в холодный ручей.
Вдруг тень всадника накрыла нас легким облаком. Мы подняли головы и узнали юношу, который так скромно, в половину своей стати, проявил себя вчера, а теперь был целостен и завершен в неразрывности с рослым и гневным конем.
– Старик велел сказать, – проговорил он, с трудом остывая от ветра, – археологи на крытой машине, девять человек, один однорукий, стояли вчера на горе в двух километрах отсюда.
Одним взмахом руки он простился с нами, подзадорил коня и как бы сразу переместил себя к горизонту.
Наш «газик», словно переняв повадку скакуна, фыркнул, взбрыкнул и помчался, слушаясь руки Ивана Матвеевича, вперед и направо мимо огромной желтизны ржаного поля. При виде этой богатой ржи лица наших попутчиков утратили утреннюю ясность и вернулись к вчерашнему выражению усталости и заботы.
– Хоть бы неделю продержалась погода! – с отчаянием взмолился Ваня и без веры и радости придирчиво оглядел чистое, кроткое небо.
…Мы полезли вверх по горе, цепляясь за густой орешник, и вдруг беспомощно остановились, потому что заняты стали наши руки: сами того не ведая, они набрали полные пригоршни орехов, крепко схваченных в грозди нежно-кислою зеленью.
Щедра и приветлива была эта гора, всеми своими плодами она одарила нас, даже приберегла в тени неожиданную позднюю землянику, которая не выдерживала прикосновения и проливалась в пальцы приторным, темно-красным медом.
– Вот он, бурундучишка, который вчера уцелел, – прошептал Ваня.
И правда, на поверженном стволе сосны, уже погребенном во мху, сидел аккуратно-оранжевый, в чистую белую полоску зверек и внимательно и бесстрашно наблюдал нас двумя черно-золотыми капельками.
Археологи выбрали для стоянки уютный пологий просвет, где гора как бы сама отдыхала от себя перед новым подъемом. Резко повеяло человеческим духом: дымом, едой, срубленным ельником. Видно, разумные, привыкшие к дороге люди ночевали здесь: последнее тление костра опрятно задушено землею, колышки вбиты прочно, словно навек, банки из-под московских консервов, грубо сверкающие среди чистого леса, стыдливо сложены в укромное место. Но не было там ни одного человека из тех девяти во главе с одноруким, и природа уже зализывала их следы влажным целебным языком.