Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Придумал же ты, граф, кого послать! Да англичане, чать, молокососов не жалуют… Справится ли?
Остерман все заботы взял на себя. В карете вице-канцлера ехал князь Антиох на обед к английскому консулу.
— Сколько же вам лет, дитя мое? — спросил Остерман.
— Увы, всего двадцать два, — отвечал поэт.
— Но по уму гораздо больше…
После обеда Рондо отозвал Остермана в соседние покои:
— Ваш кандидат в послы при дворе Сент-Джемском вполне достойный молодой человек. Он разумен и знатен! Но я не могу не выразить вам сомнений в его возрасте. Ведь это же.., мальчик!
— Двадцать восемь лет, — солгал с улыбкой Остерман. — Мы сорвали для вас, для англичан, самый роскошный цветок в России.
Рондо, стукнув башмаками, учтиво поклонился. Потом, расщедрясь, велел зажечь вокруг дома иллюминацию. Жена консула, леди Рондо, не тратя времени, вязала мужу толстые носки. Глаза ее посматривали с умом, блестящие. Она молчала, но умела слушать… Леди Рондо прибыла в Россию давно — женой посла, который умер; прибыл другой посол, она вышла за него, и он тоже умер; теперь прибыл Клавдий Рондо, она стала его женою. Англичане, как олимпийцы в эстафете, передавали вместе с делами посольства и жену, уже обвыкшую в делах московских… Довязывая носок, леди Рондо слышала, как Остерман наставлял в уголку Кантемира.
— Россия, — шептал вице-канцлер, — еще не познала той силы, что кроется в печати европейской. Журналисты и газетеры тамошние имеют свободы кощунственные и пишут все, что в голову взбредет. А вам, мой друг, предстоит бороться с клеветой, которую они станут изливать на ея величество Анну Иоанновну…
Леди Рондо собрала спицы и, отозвав мужа в сторонку, предупредила его, какова роль Кантемира в Англии… Консул ответил ей:
— Он сломает себе лоб и ничего не добьется… Наша страна — свободная страна! Эй, люди, еще зажгите плошки на дворе!
Остерман, стоя возле окна, смотрел, как с шипением разгораются на заборах чадящие плошки, и незаметно загибал пальцы:
«Ягужинский, Кантемир… Теперь — Татищев!»
***Царевна Прасковья Волочи Ножку (вдова генерала Дмитриева-Мамонова) однажды среди глубокой ночи заорала:
— Ой, понесла я! Понесла… — И тут же скончалась. Генерал Ушаков принес царице “сожалительный комплимент” по случаю смерти ее сестры и отъехал налегке в Измайловское…
— Лаврентий Лаврентьевич, — сказал инквизитор старому врачу, — пятого человека из дому Романовых, говорят, уморил ты рецептами своими. Ея величество грозится истребить тебя, ежели еще хоть едина персона дома царствующего через твое леченье помрет!
Ушаков насмердил страхом и отъехал, а Блументроста опять позвали в покои Дикой герцогини Мекленбургской.
— Кажись, — сказала Екатерина Иоанновна сумрачно, на постели сидя, — вновь забрюхатела я… Делай!
Блументрост упал на пол, весь сотрясаясь от рыданий:
— Ваше высочество, избавьте меня… Не могу, не могу… Герцогиня пихнула его ногой.
— Делай! — сказала так, что из-за спины ее вдруг пахнуло на врача холодом застенка и качнулась угловатая тень дыбы…
В эти дни на гололеди улиц московских споткнулся Тимофей Архипыч и помер сразу — напротив кабака Неугасимого. Анна Иоанновна восприяла смерть юродивого, как горе всенародное. Велела с Тимофея Архипыча парсуну писать, и портрет юродивого в спальне у себя повесила. Теперь, когда она грешила с Биреном, то из угла — сурово и строго — взирал на нее Архипыч…
Глава 4
Стали на Москве девки пропадать — русские, немецкие, калмыцкие и всякие. Сунет иная нос за ворота, тут ее — хвать, и увезут. А потом — ищи-свищи. Девка-то ладно, шут с ней, с девкой, но иной раз и нужна бывает. Особо, ежели мастерству научена…
Всех пропащих девок сыскали в гареме у Карла Бирена (того, что “инвалидностью украшался”). Граф Бирен был предельно возмущен.
— Ну какая скотина этот Карл! — фыркал граф. — Надобно ему полк в командование дать…
А младший брат Густав все мунстровал измайловцев. Спасибо Жано Лестоку — парень верткий, вошел в дружбу с ним, и мунстра сего в Александрову слободу вытащил.
Как только увидел Густав Бирен цесаревну Елизавету Петровну, так и забыл обо всем на свете.
— Хочу жениться, — заявил он брату-графу.
— Опомнись. Она же — цесаревна, а ты… Кто ты?
— А я хочу! — твердил Густав Бирен. — Ты ведь, Эрнст, желаешь породнить своего сына с принцессой Мекленбургской…
— Молчи, болван! Елизавета была невестой короля Франции, а ныне живет блудно с сержантом Шубиным.
— Но я — майор! — отвечал Густав. — Сержанту не тягаться со мною… И цесаревна со мной любезна!
Бирен побежал к царице, ища содействия. Анна Иоанновна очень зло поглядела на все село Александрове:
— Гнездо Петрово разорить надобно, а птенцов сих собакам бросить… Знаю я: все наговоры идут из слободы Александровой! Лизка престол из-под меня желает выдернуть? Ну-ну, тогда я из-под нее кровать выдерну. Единой просфоркой сыта будет!..
Алешку Шубина взяли в Тайную розыскных дел канцелярию.
— Ты кто таков, молодче? — спросил его Ушаков.
— Я есть Алексей Яковлев сын Шубин, а ныне сержантом при полку Семеновском состою…
Ушаков бровью повел. Каты сдернули мундир с полюбовника цесаревны, разложили на лавку телом. Десять плетей — для начала.
Встал сержант как ни в чем не бывало, только удивился.
— За што бьешь? — спросил. — Ну, был грех… Так без того греха кто проживет? Муха и та на муху летит и жужжит…
— Ты — не Алексей, а Иван, и родства не знаешь, — внушил ему Ушаков, для верности врезав Шубину кулаком — прямо в дых самый.
— Врешь! — обозлился сержант, мучаясь. — Я себя не забыл, меня каждый в полку моем ведает…
Двадцать плетей. Выдержал. Только орал шибко:
— А деревня моя — Курганиха, я есть оттудова! Тридцать плетей.., сорок… Сколько же он выдержит? Голова упала на лавку, кровью забрызганную.
— Ванечка, — позвал его Ушаков, — Ванюшечка…
— Уйди, вошь, — прошипел Шубин. — Я себя помню. Урожден Алексеем, крещен в имени этом, а в Иванах мне не бывать!
Бросили в воду: ни встать, ни лечь. Томили парня во мраке. Без хлеба, без огарка свечного. Крыса и та не выжила бы! Потом снова на свет извлекли, и тянул Ушаков акафисты наисладчайшие… Но твердо помнил себя Шубин — кричал с лавки, истерзанный:
— У меня мамушка ишо жива.., сестрицы на выданье…
— Ты есть Иван, а корню своего не ведаешь, — внушали ему.
— Врете — ведаю!..
Через срок опять приволокли в пытошную. Горел огонь. На стене, что насупротив дыбы, висли клочья волос. В крови, в мозгах, в кале человечьем. “Бедные, — пожалел Шубин. — Кто же страдал тут до меня?.."
— Кто ты есть? — спросил Ушаков, очки вздевая.
— Сам знаешь, — заплакал Шубин. — Чего мучаешь?.. Каты взяли банные веники — сухие, шелестучие. И те веники в огонь опустили. Одежонку велели скинуть и лечь.
— Ладно, — сдался Шубин. — Противу огня слаб я… Быть по-вашему, звери: Иван я есть, а родства не помню… Везите уж!
И повезли его — долго-долго, месяцами волокли через места пустые. Да все кибиточкой, да все под войлоком. И опомнился Шубин уже на Камчатке: стоял перед ним хиленький попик и держал обручальные кольца, дешевенькие…
Шубин повел глаза в сторону от себя — налево: о ужас-то!
Венчали его с камчадалкой — старой, дряблой и грязной.
Вынула она изо рта трубку и подмигнула слезливым глазом.
— Нисяво.., нисяво… — сказала. Заплакал он и продел палец в обручальное кольцо. Первые годы все спрашивал, сидя сутками на берегу моря:
— За што? О господи, знаешь ли ты — за што?.. А потом и спрашивать перестал. И потекло время. Безжалостное. И забегали в чуме дети. Не цесаревнины. Камчадальские.
Были они, эти дети, очень на Шубина похожие. Там, с детьми своими на берегу моря играя, Шубин забыл русский язык…
***До большого колокола Ивана Великого, от самого Красного крыльца кремлевского, протянули канат длиннющий. А высота-то — ну и высота же! Шапка падает… И на канате том, над головами мужиков и баб, плясал босой персианин. Потом выкатили на площадь бочки с вином. Анна Иоанновна на крыльцо вышла, бросала медяки в народ, празднуя, что от Гиляни избавилась.
— А вину, — крикнула в толпу, — даю употребление вольное!
Сие значило: коли до бочек живым пробьешься, то пей вволю, сколько душа примет. Перс-канатоходец видел со страшной высоты, как ринулся площадной народ в свалку… Стража потом питух разогнала, со дна бочек изъяли мокрые в вине шапки — утопшие.
— Эй! — трясли шапками на площади. — Чей треух? Никто не признавался: как бы не попало. Перс еще долго плясал в розовом вечернем небе, потом спустился вниз. А императрица выходила слонов встречать. Как танцора, так и слонов прислал ей в подарок Надир за уступку Гиляни… Надир, звезда которого быстро разгоралась на Востоке, оказался очень хитрым дипломатом: пусть Россия поможет ему турок изгнать, или… Или пусть сама уходит из Персии! Остерман решил, что лучше уйти.