Том 3. Рассказы 1903-1915. Публицистика - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ответной речи Муравьев сказал между прочим, что в этом «много содействовали ему сами крестьяне, которые с глубокою благодарностью к великим милостям императора приняли новое положение и в совершенном порядке, тишине и спокойствии исполняли все требования оного… Тем самым, — закончил растроганный декабрист, — равно как и дарованными им правами гражданства, они удостоились участия в настоящем обеде».
Действительно, за столом среди дворянских и чиновничьих мундиров виднелись мужичьи кафтаны. Как они чувствовали себя в этом положении — вопрос другой, но в газетных статьях по поводу знаменательного обеда указывалось на это «явление» как на символ нового строя, воплощение наступившего равенства и братства…
С этих пор о Муравьеве ничего уже не слышно. За праздником освобождения наступили будни. Вверху на месте Ланских и Милютиных водворились Валуевы и Толстые. Внизу — пережившие свой героический период Воронины становились исправниками обычного типа. И только порой, в глухие 80-е годы, проносились воспоминания о героическом подъеме освободительной эпохи…
А. С. Гациский, историк и знаток Нижегородского края, в статье, посвященной Муравьеву, находит, что он ушел вовремя. Это, может быть, правда. Революционер и мечтатель в юности, прошедший долгую школу дореформенного режима, — сам он стоял на грани двух периодов русской жизни. Свободолюбец мечтой, всеми привычками и приемами — он принадлежал к старому типу самовластного дореформенного чиновничества. Необыкновенно даровитая натура, он в совершенстве овладел этими приемами и направил их, как новый Валленрод, на разрушение основ этого строя.
Но когда стена векового рабства наконец рухнула, увлекая за собою и многое другое, — старый декабрист и бывший городничий очутился лицом к лицу с новыми требованиями жизни, к которым примениться ему уже было трудно. Мы видели приемы его борьбы. Они были старые и годились только в применении к старому…
А стремился он к новому до конца. И через все человеческие недостатки, тоже, может быть, крупные в этой богатой, сложной и независимой натуре, светится все-таки редкая красота ранней мечты и борьбы за нее на закате жизни.
1911
Земли! Земли!*
Наблюдения, размышления, заметки
I. Дорожная встреча
Это было в голодный 1891–1892 год.
Я работал тогда в Лукояновском уезде Нижегородской губ., где на деньги, пожертвованные читателями через газету «Русские ведомости», мне удалось открыть в разных местах уезда 60 столовых для беднейших жителей, и мне приходилось от времени до времени объезжать эти столовые.
Был пасмурный день ранней весны. Я ехал на изморенных лошадях сельской почты по раскисшему уже тракту. Поля были под снегом, но дорога почернела, и копыта лошадей шлепали и вязли в грязи. Над белыми полями висели низкие облака, стоял туман, чернели грузными пятнами перелески, носились и каркали вороны. Время было самое трудное. Куда не успели доставить вовремя хлеб — теперь было уже поздно доставлять его. А близилась Пасха.
Мы обогнали четырех мужиков. Увязая по щиколку и с трудом вытаскивая ноги то из грязи, то из снега, они шли обочинами дороги. Лукояновский уезд бедный, сапоги носят не все, и на встречных были липовые лапти… Я поздоровался, и мы на минуту все остановились у пустого ветряка. «Не ко мне ли?» — подумал я. Может, где-нибудь в моих столовых не хватило хлеба…
Оказалось, что не ко мне. Мужики шли к становому…
— Зачем?
Один из них стащил с головы облезлую шапчонку и почесался с горестным видом.
— Эх, — сказал он. — Беда… Склока… Вишь ты, бумажки каки-то разосланы…
— Какие бумажки?
— А Бог знает. Неграмотные мы… А вот гляди ж ты.
— Видите, ваше благородие, — вмешался сотский, с которым я был немного знаком. — Приказано настрого от начальства — как чуть… чтобы, значит, доставлять в стан.
И он прибавил как человек, «могущий понимать» такие дела:
— Насчет, значит, смуты…
Я понял. Это были прокламации. Какие-то «мужицкие доброхоты» разъясняли голодающим мужикам, отчего они голодают. Революционная интеллигенция пыталась закинуть голос в глухую деревню.
Лукояновский уезд прославился в голодный год на всю Россию: кучка дворян и земских начальников совершенно не признавала голода и старалась даже отстранить от уезда правительственную помощь… И вот в этот наиболее голодающий и наиболее угнетенный уезд вдруг хлынуло множество писем из Москвы. Начальство, конечно, сейчас же обратило внимание на это внезапное оживление деревенской переписки и приняло по этому поводу свои меры. Представителям сельской администрации было приказано следить, чтобы получатели преступных писем, «не читая оных», немедленно отправлялись с ними к ближайшему уряднику. Урядник снаряжает старосту или сотского, и получателя письма, как бы под караулом, отправляют в стан для снятия допроса.
— Беда… Склока, — говорили мужики. — Озорничают какие-то, а мы, видишь, отдувайся…
Из четырех мужиков, которых я обогнал тогда в пасмурный день голодной весны, двое было сотских и двое получателей писем из разных деревень. Идти им приходилось более тридцати верст по грязной и трудной дороге. Устали, оголодали…
Мы распрощались, и еще долго, оглядываясь, я видел эту темную кучку людей на широкой темной дороге. Они тяжело опирались на свои посошки, с трудом вытаскивая из грязи или снега ноги в промокших онучах. И, конечно, не благодарили своих неизвестных «доброхотов».
Помню, что и мне было досадно. Сколько теперь по таким же дорогам тянется таких же пешеходов, голодных, усталых, проклинающих неизвестных «озорников». Им, дескать, что: наставил черных значков на белой бумаге, наклеил семикопеечную марку, а из-за этого десятки и сотни людей тащатся в раздорожье, голодные, испуганные, несчастные.
Спустился вечер. В туманных сумерках замелькали огоньки голодных деревень. Встречные мужики давно исчезли из вида, а я ехал далее с большой печалью в сердце.
Вся наша русская жизнь казалась мне такой же мерзлой землей под снегом, с низко нависшими тучами, с вороньем, каркающим над снегами. В это время я уже начал печатать в «Русских ведомостях» статьи о голодном годе. Я хотел рассказать о том, как среди земельного простора целым деревням «некуда выгнать курчонка», как этим пользуются, чтобы закабалить народ арендами порой хуже, чем прежде крепостным правом, как целые деревни вымирают от дурной болезни, как малая девочка в Лукоянове от нищеты и голода просила у матери, чтобы та «зарыла ее в земельку»… Удастся ли мне описать все это правдиво, пропустит ли цензура, и главное — кто будет читать эту книгу? До народа она, конечно, не дойдет. Мужик не покупает наших книг. Для него все мы, люди в городских сюртуках, представляемся на одно лицо: чиновниками. В лучших случаях — мы чиновники, которых добрый царь послал на выручку голодающему народу и которые работают по его приказу. Когда стало выясняться, что мы не чиновники и что благотворительные деньги составились из добровольных сборов через газеты и общественные учреждения, то в темной мужицкой среде пошла басня об антихристе.
Первым антихристом был объявлен Л. Н. Толстой, устроивший на собранные деньги много столовых. По этому поводу много злорадствовали в «Гражданине» и «Московских ведомостях».
В той же книжке «В голодный год» мне приходилось описывать, как и меня лично встречали во многих местах робкими вздохами и упоминанием имени Христова, с ожиданием, что я от этого рассыплюсь прахом… И теперь, когда я вспоминаю об этом темном вечере с белыми снегами под туманом, об этой встрече с получателями «прокламаций», то мне кажется, точно в те годы вся русская земля была под глубокими, не тающими и никогда не растающими снегами, под кровом безрассветной ночи общего невежества… Где-то стонут… Где-то кто-то кричит, стараясь разыскать дорогу… Откуда-то неясно откликаются… И голоса замирают в темноте… И опять все безмолвно, темно и глухо.
Поздним вечером я приехал в село. А долго спустя после меня пришли мужики с «прокламацией» к становому, усталые, голодные и покорные.
II. История одной подпольной прокламации
Вскоре была обнаружена организация, рассылавшая по уезду эти прокламации «мужицких доброхотов». Был арестован в Москве Николай Михайлович Астырев и его знакомые, в том числе уроженец Нижегородской губернии, города Арзамаса, Жевайкин.
Я знал обоих.
Николай Михайлович Астырев, уроженец Новгородской губернии, студент Института инженеров путей сообщения, открывавшего виды на выгодную карьеру, бросил институт и пошел на службу в волостные писаря, чтобы ознакомиться с народной жизнью. Он напечатал в «Вестнике Европы» ряд очерков, обративших общее внимание и вышедших затем отдельной книгой под заглавием «В волостных писарях». Книга сразу доставила автору литературное имя правдивостью и талантливостью. В ней чувствовалось то, что тогда одушевляло многих интеллигентных людей: честное искание путей для ознакомления с народом и прямого служения ему.