Уэверли, или шестьдесят лет назад - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 36. Приключение
Обедали в Шотландии шестьдесят лет назад в два часа. Поэтому мистер Гилфиллан начал свой поход славным осенним деньком в четыре часа пополудни, надеясь, хотя Стерлинг лежал в восемнадцати милях от Кернврекана, добраться до него еще вечером, прихватив не больше двух часов темноты. Он собрался с силами и бодро зашагал во главе своего отряда, поглядывая время от времени на нашего героя с таким выражением, как если бы ему не терпелось завязать с ним спор. Наконец, не будучи в силах больше бороться с искушением, он начал отставать, поравнялся с лошадью своего пленника и, пройдя молча несколько шагов, внезапно заговорил:
— Не можете ли сказать, кто был этот человек в черном платье, с головой в муке, что стоял рядом с кернвреканским лэрдом?
— Пресвитерианский пастор, — отвечал Уэверли.
— Пресвитерианин! — воскликнул с презрением Гилфиллан. — Вернее, несчастный эрастианин или скрытый прелатист, поборник черной Индульгенции, один из тех онемевших псов, что и лаять-то толком не могут! Намешают в свои проповеди малость острастки да малость утешенья — и ни смысла в них, ни вкуса, ни жизни! Вы тоже, верно, в этом стаде воспитывались?
— Нет, я принадлежу к англиканской церкви, — сказал Уэверли.
— Тем же миром мазаны, — ответил ковенантец, — неудивительно, что они так ладят. Кто бы подумал, что славное здание шотландской церкви, воздвигнутое нашими отцами в тысяча шестьсот сорок втором году, будет осквернено плотскими стремлениями и греховными соблазнами нашего времени! Эх, кто бы подумал, что искусная резьба святилища будет так скоро повержена в прах!
На эти жалобы, на которые два-три воина отозвались глубоким вздохом, Уэверли не счел нужным отвечать. Тогда мистер Гилфиллан, решив, что если пленник не хочет вступать в спор, так пусть по крайней мере слушает, продолжал свою иеремиаду[325]:
— Чего же после этого удивляться, если по недостатку в усердии к службе церковной и к исполнению повседневных своих обязанностей священнослужители соглашаются зависеть от чужой милости, принимают подачки, произносят клятвы, приносят присяги и совращаются с пути истинного, — чего же после этого удивляться, что вы, сэр, и другие такие же несчастные трудитесь воздвигать вавилонскую башню беззакония, как в кровавые дни гонений и избиения праведников? Вот если бы вы не были ослеплены всякими милостями и благоволениями, услугами и наслаждениями, службами да наследствами и прочими соблазнами этого грешного мира, я мог бы доказать вам по священному писанию, что предмет ваших упований — не более как грязная тряпка и что ваши стихари, и ризы, и облачения — лишь обноски великой блудницы, восседающей на семи холмах и пьющей из чаши омерзения[326]. Но полагаю, что ухо ваше, обращенное ко мне, так же глухо, как ухо гадюки; да, без сомнения, вы обмануты чарами вавилонской блудницы, и торгуете ее товаром, и опьянены чашей ее прелюбодеяний!
Сколько времени этот военный богослов мог бы продолжать свои обличения, в которых он не щадил никого, кроме рассеянных остатков «горнего народа», как он называл их, совершенно неясно. Предмет его был обширен, голос — могуч, а память — неистощима; трудно поэтому было рассчитывать, что проповедь свою он закончит прежде, чем отряд доберется до Стерлинга; но как раз в этот момент его внимание привлек коробейник, приставший к отряду на одном из перекрестков и в подходящих местах усердно заполнявший вздохами и стонами все паузы в проповеди оратора.
— Кто вы такой, друг мой? — спросил Одаренный Гилфиллан.
— Бедный коробейник; иду в Стерлинг и прошу у вашей милости разрешения воспользоваться в это трудное время покровительством вашего отряда. О, ваша милость имеет великую способность выискивать и объяснять тайные — да, тайные, темные и непонятные причины греховности нашей страны; да, ваша милость добралась до самого корня дела!
— Друг, — произнес Гилфиллан более благодушным тоном, чем до сих пор приходилось от него слышать, — не величай меня так. Я не хожу по загонам, по фермам да по ярмаркам, чтобы пастухи, крестьяне и горожане ломали передо мной шапки, как перед майором Мелвилом из Кернврекана, и величали меня лэрдом, капитаном или вашей милостью; нет, хоть мои скромные средства, которые составляют не больше двадцати тысяч марок, и возросли с благословения божия, но гордость моего сердца не возросла вместе с ними; и нет мне радости в том, чтобы звали меня капитаном, хотя я и имею патент за подписью графа Гленкернского, этого достойного искателя евангельской истины, в котором я так обозначен. Пока я жив, я зовусь, и хочу, чтобы меня звали Аввакумом Гилфилланом, который стоит за знамя учения, установленного некогда славной шотландской церковью, прежде чем она пошла на сделки с богомерзким Аханом[327], и будет стоять за это знамя, пока у Аввакума будет хоть один грош в кошельке или капля крови в жилах.
— О, — сказал коробейник, — я видел ваши земли под Мохлином, богатые земли! Ваши угодья пришлись на добрые места! А такой породы скота, как у вас, не выводят ни у одного лэрда во всей Шотландии!
— Правду, истинную правду говоришь ты, друг, — живо отозвался Гилфиллан, ибо и он был чувствителен к такого рода лести, — правду ты говоришь; это — настоящая ланкаширская, и нет ей подобной даже на Килморских пастбищах. — Затем он пустился в обсуждение всех ее отдельных качеств, что, по-видимому, так же мало интересно для наших читателей, как и для нашего героя. После этого отступления начальник снова обратился к богословской теме, а коробейник, менее искушенный в этой мистической материи, ограничился стонами и выражением в подходящих местах своего полного согласия и полного удовлетворения по поводу раскрывшихся перед ним истин.
— Вот была бы благодать для несчастных ослепленных папистов, среди которых мне случалось проживать, если бы у них нашелся такой светоч истины и указывал им правильную дорогу! Я по своим скромным делам странствующего продавца добирался и до Московии, и Францию изъездил, и Нидерланды, и всю Польшу, и большую часть Германии. Эх, и опечалились бы ваша милость душой, когда бы услышали, как у них там в церквах и бормочут, и поют, и обедни служат, и на хорах орган играет. А их языческие пляски и игры в кости по субботам!
Это навело мысли Гилфиллана по очереди на книгу «Об игрищах»; на Ковенант, его сторонников и противников; на рейд виггаморов[328]; на собрание богословов в Вестминстере; на полный и краткий катехизис; на отлучение Торвуда[329] и на убийство епископа Шарпа[330]. Эта последняя тема привела его, в свою очередь, к вопросу о законности самообороны, причем по этому поводу он высказал гораздо больше разумных мыслей, чем можно было ожидать по другим частям его речи, и даже обратил на себя внимание Уэверли, все еще погруженного в невеселые думы. Затем мистер Гилфиллан перешел к вопросу, законны ли действия частного лица, выступающего мстителем за угнетенное общество, и, в то время как он очень серьезно разбирал поступок Мэса Джеймса Митчелла, стрелявшего в архиепископа Сент-Эндрюсского за несколько лет до того, как этот прелат был убит на Мэгюс Мюре, случилось нечто, прервавшее его речь.