Новый Мир ( № 7 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга называется довольно загадочно: «Крепостной остывающих мест». Это последние слова из стихотворения «Я не помню, о чем ты спросила…». Стихи эти — вполне традиционный разговор с Музой. Вот только Муза у Кенжеева — не Евтерпа и не Эрато, а Ниобея:
отступай же, моя Ниобея, продирайся сквозь сдавленный лес
стрел, где перегорают, слабея, голоса остроклювых небес —
да и мне — подурачиться, что ли, перед тем как согнусь и умру
в чистом поле, в возлюбленном поле, на сухом оренбургском ветру —
перерубленный в поле не воин — только дождь, и ни звука окрест,
лишь грозой, словно линзой, удвоен крепостной остывающих мест.
Да, крепостной, связанный вечной порукой с этими местами, остывающими, потому что отсюда уходит музыка. Но «крепостной» также и крепкий, как бастион. Так что еще поборемся.
Г р и г о р и й К р у ж к о в. Новые стихи. М., «Воймега», 2008, 80 стр.
Григорий Кружков — замечательный переводчик и выдающийся знаток английской поэзии. Неудивительно, что его оригинальные стихи постоянно откликаются на вибрации тысячелетнего пространства мировой культуры — от греков до Китса и от Кэрролла до наших дней. Но книга как раз этим самым нашим дням и посвящена.
Поэт говорит, что сегодня происходит жесткая формовка всего накопленного богатства: культуру пакуют, фасуют, в общем — приспосабливают для нужд потребления.
Слуги Черного Квадрата
Силой голого числа
Смяли славное когда-то
Братство Круглого Стола.
В стихотворении «Вечер поэзии в Тринити-Колледж» с эпиграфом из Пастернака «Гул затих. Я вышел на подмостки…» есть не менее пронзительные строки:
Сила невежества, собранная в пучок,
Невероятна. Знающий себе цену
Старый поэт начинает дёргаться, как дурачок,
В фокусе этих лучей, устремлённых на сцену.
Старый поэт не рэпер, он брать зал не умеет, а залу его стихи не нужны. И тогда культура уходит. Кажется, ей и места-то на Земле не осталось. Но в центральном стихотворении книги «Двойная флейта» вдруг звучит надежда.
«Двойная флейта» — эта реквием «Памяти С. А. и М. Г.». Нет сомнения, что оно посвящено памяти великих русских филологов — Сергея Аверинцева и Михаила Гаспарова. Я приведу пространную цитату из этого стихотворения.
Слышали жители маленькой цитадели,
как пред рассветом в воздухе пчелы гудели —
или не пчелы, но в воздухе что-то дрожало,
полнился воздух пеньем какой-то свирели
или стрелы оперенной, чье горькое жало
жаловалось, не достигая трепещущей цели.
Ноющий звук постепенно затих у постели.
Утро настало.
<…>
Вот и погасли, один за другим, Диоскуры.
Утро настало.
А дальше в это «серое утро» врывается «топор дровосека», «сыплются уголья», Александрийская библиотека догорает, а воины Улугбека жарят барашка на шомполах. Это и есть катастрофа культуры, это и есть новое варварство. Мандельштам писал: «Европа без филологии — даже не Америка; это — цивилизованная Сахара, проклятая Богом, мерзость запустения». А что такое Россия без филологии? Без великих филологов? Верхняя Вольта с ракетами?
Но стихотворение кончается так: «И слышу я — флейта двойная запела». Пока есть этот звук, пока он колеблет пустеющий воздух, культура жива, а значит, еще есть надежда у «малой вселенной» познать большую. Пока еще есть.
В л а д и м и р С а л и м о н. Рогатые зайцы. М., «Петровский парк», 2009, 219 стр.
Особость новой книги Владимира Салимона — в небывшем, неожиданном для поэта темпе речи. Вроде бы стихи со знакомой иронической интонацией, с удивлением перед собственной глупостью, перед несовершенством и совершенством мира. Но все немного не так, как в предыдущих книгах.
Поэт больше никуда не спешит. Ничего никому (даже себе) не хочет доказать. Эти стихи напомнили мне послания Марциала из его испанского поместья, где он прожил последние годы жизни, в Рим (эти послания и стали основой знаменитых стихов Бродского): «Вы там все еще суетитесь? Ну ничего, скоро и вы успокоитесь».
Салимон уже не надеется разрешить все последние вопросы одной хлесткой строкой или яркой метафорой. Он живет и продолжает говорить, и продолжение речи здесь едва ли не важнее самой речи.
Надо жить во что бы то ни стало.
Но от этой мысли почему-то
хочется залезть под одеяло,
от окошка отвернуться круто.
Жить, возвращаясь в прошлое, ожидая конца света, уходя на прогулку, встречая на пороге дома своих умерших родителей, — все это вещи одного порядка.
Это не самоуспокоенность, жить-то ведь все равно трудно, это скорее форма атараксии — стоической невозмутимости, когда речь переходит в молчание.
Так тоже можно молчать. Написать стихотворение, перевернуть лист бумаги строчками вниз и долго смотреть на чистое белое пространство на столе и за окном, пока не заметишь на снегу птичьи следы, похожие на тайнопись, и не задумаешься над ее смыслом… От кого письмо — от Тутмоса или от Тутанхамона? А времени больше нет. Времени больше нет.
Ф е л и к с Ч е ч и к. Муравейник. М., «Водолей Publishers », 2008, 144 стр.
Это книга о невыносимой хрупкости бытия. Не на что опереться человеку, не на что. Он висит под небом, а под ним — провал. Он почти насекомое — жук, муравей, бабочка. Нежно хрустнет хитин. И все.
И это жизнь человека.
И возвращаться ему некуда, хотя прошлое тянет к себе и высасывает душу. Но нет уже той страны, куда можно вернуться.
И его детям скучен и непонятен его дембельский альбом, и сын говорит на иврите и стихов русских не понимает.
И ушел близкий друг. Навсегда.
И надо «веревку с хозяйственным мылом / на всякий пожарный иметь».
Но и это не все. Дела обстоят еще тревожнее. Дело не только в существовании физическом, но и в творческом. И оторваться от «Ходяся» — нельзя, и приближаться к нему запрещено.
Что остается? Постоять на краю. Ну хотя бы чуть-чуть.
И вот на этой хрупкой границе возникают стихи. Они стремятся к последней степени прозрачности, потому что так можно застраховаться от невольной лжи или ошибки. Говорить только правду. А если не знаешь ее — молчать.
я вам на пальцах растолкую
и по слогам перескажу
мою такую растакую
жизнь непонятную ежу
не мне судить судите сами
прочь милосердие гоня
но не рассказывайте маме
о том что не было меня
И г о р ь Ж у к о в. Готфрид Бульонский. М., «Центр современной литературы», 2008, 80 стр. (Серия « st1:personname w:st="on" Русский Гулливер /st1:personname »).
Александр Скидан сравнил стихи из книги Игоря Жукова «Язык Пантагрюэля» со знаменитой классификацией животных в рассказе Борхеса, где единственное, что объединяет этих животных, и есть сама классификация (животные в ней делились на принадлежащих Императору, набальзамированных, прирученных, сосунков, сирен, сказочных, отдельных собак и т. д.).
В «Готфриде Бульонском» действительно есть стихи, построенные по такому классификаторскому принципу, но есть и другие, которые мне показались интереснее, — в них эта внешняя классификация как бы преодолевается и возникает единство. Несмотря на внешнее сходство с «классификациями», в таких стихах все устроено иначе. Эти «микровербофильмы» (как их называет Жуков) не просто говорят об одном (например, обыгрывают, варьируют, пародируют тему «Яйца Фаберже»), но и, сохраняя ту же технику коллажа, выстраивают полноценный сюжет.
Это отчетливо видно, например, в стихотворении «Обед Генриха VIII», где разворачивается и проходит вся жизнь короля, — она оказывается длиной ровно в один обед. Последние фрагменты звучат так:
19
иногда королю на блюде
видится
то голова Анны Болейн
то голова Екатерины Ховард