Анна Каренина - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все-таки мне недостает для этого одной главной вещи, – ответил он, – недостает желания власти. Это было, но прошло.
– Извини меня, это неправда, – улыбаясь, сказал Серпуховской.
– Нет, правда, правда!.. теперь, – чтоб быть искренним, прибавил Вронский.
– Да, правда, теперь, это другое дело; но это теперь будет не всегда.
– Может быть, – отвечал Вронский.
– Ты говоришь, может быть, – продолжал Серпуховской, как будто угадав его мысли, – а я тебе говорю наверное. И для этого я хотел тебя видеть. Ты поступил так, как должно было. Это я понимаю, но персеверировать ты не должен. Я только прошу у тебя carte blanche. Я не покровительствую тебе… Хотя отчего же мне и не покровительствовать тебе? Ты столько раз мне покровительствовал! Надеюсь, что наша дружба стоит выше этого. Да, – сказал он нежно, как женщина, улыбаясь ему. – Дай мне carte blanche,выходи из полка, и я втяну тебя незаметно.
– Но ты пойми, мне ничего не нужно, – сказал Вронский, – как только то, чтобы все было, как было.
Серпуховской встал и стал против него.
– Ты сказал, чтобы все было, как было. Я понимаю, что это значит. Но послушай: – мы ровесники; может быть, ты больше числом знал женщин, чем я. – Улыбка и жесты Серпуховского говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. – Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если бы ты знал их тысячи.
– Сейчас придем! – крикнул Вронский офицеру, заглянувшему в комнату и звавшему их к полковому командиру.
Вронскому хотелось теперь дослушать и узнать, что он скажет ему.
– И вот тебе мое мнение. Женщины – это главный камень преткновения в деятельности человека. Трудно любить женщину и делать что-нибудь. Для этого есть одно средство с удобством без помехи любить – это женитьба. Как бы, как бы тебе сказать, что я думаю, – говорил Серпуховской, любивший сравнения, – постой, постой! Да, как нести fardeau и делать что-нибудь руками можно только тогда, когда fardeau увязано на спину, – а это женитьба. И это я почувствовал, женившись. У меня вдруг опростались руки. Но без женитьбы тащить за собой этот fardeau – руки будут так полны, что ничего нельзя делать. Посмотри Мазанкова, Крупова. Они погубили свои карьеры из-за женщин.
– Какие женщины! – сказал Вронский, вспоминая француженку и актрису, с которыми были в связи названные два человека.
– Тем хуже, чем прочнее положение женщины в свете, тем хуже. Это все равно, как уже не то что тащить fardeau руками, а вырывать его у другого.
– Ты никогда не любил, – тихо сказал Вронский, глядя пред собой и думая об Анне.
– Может быть. Но ты вспомни, что я сказал тебе. И еще: – женщины все материальнее мужчин. Мы делаем из любви что-то огромное, а они всегда terrе-а-terre.
– Сейчас, сейчас! – обратился он к вошедшему лакею. Но лакей не приходил их звать опять, как он думал. Лакей принес Вронскому записку.
– Вам человек принес от княгини Тверской.
Вронский распечатал письмо и вспыхнул.
– У меня голова заболела, я пойду домой, – сказал он Серпуховскому.
– Ну, так прощай. Даешь carte blanche?
– После поговорим, я найду тебя в Петербурге.
XXIIБыл уже шестой час, и потому, чтобы поспеть вовремя и вместе с тем не ехать на своих лошадях, которых все знали, Вронский сел в извозчичью карету Яшвина и велел ехать как можно скорее. Ивозчичья старая четвероместная карета была просторна. Он сел в угол, вытянул ноги на переднее место и задумался.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания – все соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
«Хорошо, очень хорошо!» – сказал он себе сам. Он и прежде часто испытывал радостное сознание своего тела, но никогда он так не любил себя, своего тела, как теперь. Ему приятно было чувствовать эту легкую боль в сильной ноге, приятно было мышечное ощущение движений своей груди при дыхании. Тот самый ясный и холодный августовский день, который так безнадежно действовал на Анну, казался ему возбудительно оживляющим и освежал его разгоревшееся от обливания лицо и шею. Запах брильянтина от его усов казался ему особенно приятным на этом свежем воздухе. Все, что он видел в окно кареты, все в этом холодном чистом воздухе, на этом бледном свете заката было так же свежо, весело и сильно, как и он сам: – и крыши домов, блестящие в лучах спускавшегося солнца, и резкие очертания заборов и углов построек, и фигуры изредка встречающихся пешеходов и экипажей, и неподвижная зелень дерев и трав, и поля с правильно прорезанными бороздами картофеля, и косые тени, падавшие от домов и от дерев, и от кустов, и от самых борозд картофеля. Все было красиво, как хорошенький пейзаж, только что оконченный и покрытый лаком.
– Пошел, пошел! – сказал он кучеру, высунувшись в окно, и, достав из кармана трехрублевую бумажку, сунул ее оглянувшемуся кучеру. Рука извозчика ощупала что-то у фонаря, послышался свист кнута, и карета быстро покатилась по ровному шоссе.
«Ничего, ничего мне не нужно, кроме этого счастия, – думал он, глядя на костяную шишечку звонка в промежуток между окнами и воображая себе Анну такою, какою он видел ее в последний раз. – И чем дальше, тем больше я люблю ее. Вот и сад казенной дачи Вреде. Где же она тут? Где? Как? Зачем она здесь назначила свидание и пишет в письме Бетси?» – подумал он теперь только; но думать было уже некогда. Он остановил кучера, не доезжая до аллеи, и, отворив дверцу, на ходу выскочил из кареты и пошел в аллею, ведшую к дому. В аллее никого не было; но, оглянувшись направо, он увидал ее. Лицо ее было закрыто вуалем, но он обхватил радостным взглядом особенное, ей одной свойственное движение походки, склона плеч и постанова головы, и тотчас же будто электрический ток пробежал по его телу. Он с новой силой почувствовал самого себя, от упругих движений ног до движения легких при дыхании, и что-то защекотало его губы.
Сойдясь с ним, она крепко пожала его руку.
– Ты не сердишься, что я вызвала тебя? Мне необходимо было тебя видеть, – сказала она; и тот серьезный и строгий склад губ, который он видел из-под вуаля, сразу изменил его душевное настроение.
– Я, сердиться! Но как ты приехала, куда?
– Все равно, – сказала она, кладя свою руку на его, – пойдем, мне нужно переговорить.
Он понял, что что-то случилось и что свидание это не будет радостное. В присутствии ее он не имел своей воли: – не зная причины ее тревоги, он чувствовал уже, что та же тревога невольно сообщалась и ему.
– Что же? что? – спрашивал он, сжимая локтем ее руку и стараясь прочесть в ее лице ее мысли.
Она прошла молча несколько шагов, собираясь с духом, и вдруг остановилась.
– Я не сказала тебе вчера, – начала она, быстро тяжело дыша, – что, возвращаясь домой с Алексеем Александровичем, я объявила ему все… сказала, что не могу быть его женой, что… и все сказала.
Он слушал ее, невольно склоняясь всем станом, как бы желая этим смягчить для нее тяжесть ее положения. Но как только она сказала это, он вдруг выпрямился, лицо его приняло гордое и строгое выражение.
– Да, да, это лучше, тысячу раз лучше! Я понимаю, как тяжело это было, – сказал он.
Но она не слушала его слов, она читала его мысли по выражению лица. Она не могла знать, что выражение его лица относилось к первой пришедшей Вронскому мысли – о неизбежности теперь дуэли. Ей никогда и в голову не приходила мысль о дуэли, и поэтому это мимолетное выражение строгости она объяснила иначе.
Получив письмо мужа, она знала уже в глубине душ что все останется по-старому, что она не в силах будет пренебречь своим положением, бросить сына и соединиться с любовником. Утро, проведенное у княгини Тверской, еще более утвердило ее в этом. Но свидание это все-таки было для нее чрезвычайно важно. Она надеялась, что это свидание изменит их положение и спасет ее. Если он при этом известии решительно, страстно, без минуты колебания скажет ей: – «Брось все и беги со мной!» она бросит сына и уйдет с ним. Но известие это не произвело в нем того, чего она ожидала: – он только чем-то как будто оскорбился.
– Мне нисколько не тяжело было. Это сделалось само собой, – сказала она раздражительно, – и вот… – она достала письмо мужа из перчатки.
– Я понимаю, понимаю, – перебил он ее, взяв письмо, но не читая его и стараясь ее успокоить, – я одного желал, я одного просил – разорвать это положение, чтобы посвятить свою жизнь твоему счастию.
– Зачем ты говоришь мне это? – сказала она. – Разве я могу сомневаться в этом? Если б я сомневалась…