Блаженные времена, хрупкий мир - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лео достал из сумочки Юдифи пистолет и пошел в гостиную. Он склонился над лежащей на диване Юдифью, всунул ей в раскрытую руку пистолет, осторожно сомкнул ее пальцы вокруг рукояти. Она не проснулась. Он не чувствовал жалости и ни секунды не колебался. Он был совершенно вне себя и в то же время никогда еще так не владел собой, как сейчас. Она должна умереть. Она должна умереть, если его жизни суждено еще получить какой-то смысл, если ему предстоит оправдать и искупить бессмысленность своей прежней жизни. Ведь в конце концов Юдифь сама хотела умереть. Она предпочитала разрушить себя, чем жить с ним. И высмеять его в записках, которые служат свидетельством его поражения. Но он мог вернуть своей жизни смысл, удачу, ведь она была скрыта в самом поражении, ее просто нужно было высвободить оттуда. Он поднес ее руку с пистолетом к виску и посмотрел ей в лицо. Он не мог представить себе, как это лицо можно разрушить больше, чем оно было разрушено. Он ненавидел ее без всякой страсти, холодно и спокойно. Что такое разрушение надгробной статуи? Ничто иное, как ускорение того процесса обветшания и распада, который ей предназначен. И восстановление соответствия с тленом, среди которого она безжизненно существует. Душа Лео была пуста и свободна от какого бы то ни было психологического содержания, чистый белый лист, на котором судьба начертала свой абсурдный приговор, и этот приговор будет слепо, жестоко, с безумной дерзостью исполнен. Лео воспринимал свою слепоту как ясновидение, жестокость — как доброту, а свою способность это исполнить — как благодать. Он нажал на спуск. Выпрямился и прислушался. Ничего не было слышно, даже ни одна собака по соседству не залаяла. На портативной пишущей машинке Юдифи он, не снимая резиновых перчаток, напечатал прощальное письмо от ее имени. Потом с пишущей машинкой в руках подошел к мертвой и несколько раз прижал ее безжизненную левую руку к клавишам, чтобы на них можно было обнаружить отпечатки пальцев Юдифи, если полиция захочет обследовать машинку. Он взял ее папки, вышел из дому, бросил папки в багажник машины и поехал домой. Он принял душ и переоделся. Потом поехал в полицию, чтобы заявить о случившемся. Он сказал, что приехал к Юдифи и нашел ее мертвой, явно самоубийство. Почему он поехал к ней в столь ранний час? Она всегда ночью работала, как, впрочем, и он. Они часто виделись вот так, на рассвете. Не был ли Лео здесь, в полицейском участке, не так давно, в качестве свидетеля после налета на бар, который находится поблизости? Да. Мертвая — это не та ли самая сеньора, которая тогда бутылкой… Она, наверное, не в себе. Да, она непредсказуема. Трогал ли он что-нибудь в доме, после того как ее нашел? Нет, сказал Лео, я ничего не трогал.
Полиция ничего не заподозрила. Никаких дополнительных расследований не проводилось. Отныне Лео стал воплощением скорбящего вдовца. В баре он снова оказался в центре внимания, но из соображений чуткости и деликатности окружающие ограничивались проявлением чисто внешних знаков внимания. Все восхищались тем, какой это «сильный человек», с какой «железной выдержкой», с каким «каменным спокойствием» стоял он у края стойки, молча потягивая пиво или пингу. Он не говорил ни слова, и с ним никто не заговаривал. Но его то и дело угощали стаканчиком пинги, выражая солидарность, похлопывали по плечу, кивали с сочувствующим выражением. Лео не приходилось притворяться. Ощущение трагичности и глубины собственного существования полностью соответствовало его внутреннему состоянию, и теперь у него появилась возможность выражать его в чистом виде, практически неподдельно. Все трагедии его жизни были историей, они избороздили его лицо, которое он наклонял над рюмкой в упорном молчании. У него больше не было причин болтать языком, у него было его произведение. И то, что он, ни разу не начав его писать, теперь мог его уже закончить, не сделало его подозрительно возбужденным и болтливым, наоборот, это углубило ощущение глубокой значительности, отмеченное ледяным молчанием.
Он сделал только одно исключение однажды, когда беседовал с Романом. Ему он сообщил о скором завершении труда, над которым работал долгие годы. Этим он обязан Юдифи, сказал Лео и чуть не выдал себя, рассказав, что среди рукописей Юдифи, у нее на письменном столе, он нашел записи, в которых она оспаривает его теорию. Последствия наших долгих дискуссий, быстро добавил он, которые вплелись в ее работу о Тристраме Шенди, кстати, очень интересный литературоведческий опыт, какая жалость, что она не смогла его ни завершить, ни опубликовать. В целом же он разговаривал с Романом холодно. На вопрос Романа, очень ли он любил Юдифь, Лео ответил встречным вопросом: разве сам Роман не любил Юдифь? Он холодно наслаждался тем, как Роман начал изворачиваться. О многом, по мнению Лео, говорило поведение Романа на похоронах: он заплакал и убежал.
Когда некоторое время спустя Роман явился к Лео прямо домой, потому что непременно хотел с ним поговорить, Лео попросту вышвырнул его вон. Ему не о чем было больше говорить с Романом. Он хотел быть один и работать.
Последующие недели Лео полностью посвятил завершению своего труда. Он вычеркнул все пассажи о Тристраме Шенди, постарался вытравить все личное из записок Юдифи, с каким-то особенным хладнокровием он уничтожал эти страницы, он полностью обратился в объективную необходимость, для которой личное ничего не значит. Остался лишь экстракт его теории, в том варианте, который он постепенно изложил Юдифи и Роману, это собрание мыслей он распределил по главам, а главы переработал. При этом он не мог отказать себе в чувстве личного, затаенного, по сути дела, триумфа над Юдифью и Романом. Работа быстро принимала конкретные очертания. Дополнять пришлось немного. Отсутствующие фразы сами рождались из тех, что уже были. Ему казалось, что он может откинуться на спинку кресла и наблюдать, как работа пишется сама собой. Пассажи, которые Юдифь слишком сократила, он мог одним махом переписать заново. Нужные концы фраз выскакивали сами собой, как молнии из грозовой тучи, перелетая от одной выверенной части текста к другой, и были всегда на месте. Он считал, что не может больше писать? Ерунда. Вот его книга. Она изменит мир. Предлагая миру осознание самого себя. Мир не мог остаться таким, каким он был, если он осознал самого себя. Это ясно. С воодушевлением, которое породила эта мысль, Лео с ходу написал еще три страницы. В конце, когда работа в общих чертах была завершена, он написал еще и предисловие. Потом он еще раз прошелся по всей книге от первой страницы до последней, кое-что подправил и навел последнюю ретушь. Его труд был завершен. Он был не очень обширен, но, думал Лео, это лишь повысит силу его воздействия.
Следующий день Лео провел еще за письменным столом. Эта книга содержала только то, что было важно в их с Юдифью времена. Все остальное кануло, словно его и не бывало. Определенная издевка, связанная, правда, и с любовью Лео расставлять все точки над «и», заключалась в том, что он захотел посвятить эту книгу Юдифи, тем самым словно возвращая ей ее труд. Он набросал бесчисленное множество вариантов посвящения, подробные, двусмысленные, пошлые, холодно-героические, поздним вечером, уже в полном изнеможении, он решился, наконец, на окончательную формулировку: «Юдифи Катц, с благодарными воспоминаниями».
У Лео не хватило терпения разослать свою рукопись во всевозможные издательства и вечно ждать ответа. Он обратился в маленькое, но надежное научное издательство, которое готово было выпустить книгу, если Лео возьмет на себя типографские расходы. Лео заплатил семьсот двадцать тысяч крузейро за первый пробный тираж в две тысячи экземпляров. Он удивлялся, до чего дешево обходится завоевание мира.
Заболел Левингер. Лео проводил целые дни у прикованного к постели дядюшки Зе, которому с восторгом рассказывал о том, что первая часть его философской системы выйдет в свет в самое ближайшее время. Впрочем, Левингер был уже почти неспособен беседовать, он быстро угасал — и умер, так и не дождавшись выхода в свет книги Лео. Лео достались в наследство усадьба Левингера и его состояние, вложенное в надежные предприятия, причем проценты с ценных бумаг представляли собой сумму, более чем достаточную для покрытия расходов на содержание дома и жалованье прислуге. Коллекцию картин передали общественному фонду, которому Левингер завещал и большую денежную сумму.
Лео переселился наверх, в большой дом. Для прислуги ничего не изменилось. Приходилось по-прежнему обслуживать пожилого господина, который, сгорбившись и волоча ноги, брел по коридорам этого слишком большого дома, слава которого давно угасла, или бродил по парку. Через несколько недель Лео впервые спустился вниз, к домику привратника, и зашел в свой прежний кабинет.
Там было слишком много шелка, винно-красного, пурпурного шелка: шелковыми были портьеры и обивка мебельного гарнитура, расположенного напротив второй двери, у стены, почти полностью затянутой гобеленом. Это были кресла в стиле барокко, с мягкими подлокотниками, стоящие вокруг оправленного в металл столика, позади которого был диван в том же стиле с горой подушек, обтянутых шелковым плюшем. Книжные шкафы стояли вдоль стен у той и другой двери. Они, как и письменный стол, который был скорее секретером с гнутой выдвижной крышкой, были из красного дерева, со стеклянными дверцами, за которыми натянут зеленый шелк. В углу, слева от дивана, виднелось некое произведение искусства, это была большая, возвышающаяся на обтянутом красной тканью цоколе, деревянная тонированная скульптурная группа, нечто, вызывающее внутреннее содрогание, скульптурная группа, выполненая в примитивной, но впечатляющей манере, близкой к гротеску: Богоматерь в чепце, со сдвинутыми бровями и с горестно перекошенным приоткрытым ртом, и мученик у нее на коленях, безжизненно повисшая голова, торчащие колючки тернового венца, лицо и тело — в пятнах и каплях крови, подтеки густой крови из раны на боку, кровь, проступающая из ран на руках и ногах. Зелень продольных полос на обоях — та же, что и зелень ковра, положенного поверх красного паласа, покрывающего пол. Голый, в трещинах, потолок. С него свешивалась маленькая венецианская люстра.