Совершеннолетние дети - Ирина Вильде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, испугались? Бойтесь, бойтесь! Я… того… люблю, когда меня боятся… Так должно быть… по… по… роду службы… вы должны меня… бояться. Хорошо… очень хорошо… ха-ха! Директор празднует свадьбу, а своего сослуживца, свинья… не приглашает… Эй, директор, иди-ка сюда и объяснись: почему ты не пригласил меня на свадьбу? Приказываю тебе… иди сюда… Ты директор… но слушаться должен меня… га-га-га!.. Ну, директор, так почему ты не пригласил меня на свадьбу? Потому, что Штефан Манилу румын? Да? Ну, говори: потому, что румын, да? Сейчас мы запишем, что директору Данилюку не нравится румынская нация. Сейчас… А вы чего вытаращились? Запишем и вас… Погоди ты, кудрявый, ты чего меня испугался? Что я, черт с хвостом? Гляди… где у меня хвост? А, — он ударил себя ладонью по лбу, — вспомнил, вспомнил… У вас совесть нечиста, вот вы и боитесь меня… Запишем, запишем: «нечиста политическая совесть»… га-га!.. А почему меня никто не угощает? Эй ты, молодой, как тебя там?! Угощай гостя… Ты не гляди, что я не приглашен… Я, Штефан Манилу, могу заткнуть за пояс всех приглашенных баранов… Га-га-га!.. Ведь я… Кто вспомнит, кто я?
— Хам, подлец, вот кто ты! — крикнул Уляныч, посеревший от гнева.
Манилу вылупил глаза. Смелость Уляныча так потрясла его, что он не нашелся, что ответить.
Софийка кинулась к мужу, раскинув руки крестом, преграждая дорогу к Манилу.
— Софийка, пусти меня! Вот перед вами, уважаемые гости, символ судьбы нашего народа на Буковине… Явился в наш дом, плюет нам в лицо, а мы молчим, как стадо баранов!.. Софийка, пусти меня, я ему…
Его преподобие зашел сзади, схватил Уляныча за обе руки.
— Ты пьян, — сказал он громко и шепотом добавил: — Ты хочешь погубить нас всех?.. Софийка, уведи его на кухню и дай черного кофе, ведь он совсем не в себе…
— Неправда… я в здравом уме… Не затыкайте мне рот, отец, не бойтесь… Я ничего больше не скажу… Трусы вы все, трусы!
Но его преподобие, не выпуская рук Дмитра, уже вел его к двери.
С Манилу слетел хмель, и он, словно испугавшись своей трезвости, ринулся к недопитым рюмкам и принялся опрокидывать одну за другой себе в глотку.
— Кофе дайте ему, — Манилу снова обрел дар речи. — Кофе дайте ему, черного кофе, чтобы не пугал больше людей… Га-га!.. Почему не смеетесь? Га-га!.. Он напугал Штефана Манилу… А почему молодая не за столом, я спрашиваю? — вцепился он в Дарку. — Почему ты не рядом с мужем?
— Это не молодая, Манилу, это моя дочь, оставь ее в покое.
— Твоя дочь, Попович? Иди сюда, я тебя поцелую за то, что она твоя дочь. Попович, ты меня презираешь, ведь я… доносчик, да? Ты, верно, думаешь, что доносчиком легко быть? Легко-о? Мне говорят: давай факты, а где… я возьму факты? Фактов нет! Ха, а откуда взять, если нет? Попович, где ты берешь деньги, когда у тебя их нет? Говори правду… Ты знаешь, что мне надо говорить только правду… это твоя дочка? А почему она в фате? Попович, а может, ты врешь и она вовсе не твоя дочь? Почему они все встали? Почему не пляшут? Не умеют плясать? Тогда я сейчас спляшу!.. Эй, освободите столы… Сейчас я буду на столе гору[57] плясать…
Да, видно, не судилось ему сплясать гору на столе. Офицер заставы, тот самый, с которым весь вечер кокетничала Орыська, вошел в комнату, привлеченный шумом. Поняв, в чем дело, он схватил Манилу за шиворот, поволок к двери и, угостив пинком, вышвырнул в темень ночи, не заботясь о последствиях. Для полного спокойствия он запер дверь. Потом вытер платком руки, поправил мундир и извинился перед Данилюками за «неудачное выступление» своего земляка.
Директор тоже просил гостей забыть «маленькое недоразумение» и продолжить празднество, но никому уже не хотелось веселиться. Ради приличия гости посидели еще с полчасика и разошлись.
Двумя днями позже Ляля уезжала в Вену. Дарка даже не пошла провожать ее. Бессовестное предательство Ляли лишило ее в Даркиных глазах не только симпатии, но и уважения. Девушка больше не верила ни Лялиным словечкам, ни тем более слезам. Даркина память сохранит образ изменчивого мотылька, которому она обязана не одной хорошей минутой, но мотылек этот не будет иметь ничего общего с фрау Элен Шнайдер.
Вскоре после Шнайдеров уехали и Улянычи с Орыськой.
Накануне их отъезда Дарка провела полдня у Подгорских. Последний раз они вместе ужинали в беседке, последний раз бродили по аллеям сада, последний раз любовались с холма прудом, в котором, как в зеркале, отражался закат.
И только когда Уляныч предложил Дарке проводить ее домой (Софийка и Орыська паковали в дорогу мелочи), девушка поняла, что Дмитро и был той единственной силой, что так долго удерживала ее у Подгорских.
С момента его бунта на Лялиной свадьбе Дарка прониклась к нему чувством какой-то особой близости. Она думала о той дорожке, по которой он сам направил свою жизнь. Не женись Дмитро на Софийке Подгорской, все у него сложилось бы иначе. Но что поделаешь! Он мечтал об этой женитьбе, как о самом большом счастье, теперь же воюет со всей семьей, а они откровенно потешаются над ним. Среда засасывает его, как трясина, а он лишь размахивает руками…
Дарка и Уляныч шли молча. Казалось, все, что можно сказать, было сказано в беседке за столом, в саду, на берегу пруда. Теперь только шли и пережевывали собственные мысли.
— Пойдем по дороге или напрямик, через перелаз? — спросил Дмитро.
— Через перелаз, — не думая ответила девушка.
Молчание Уляныча не только разочаровало ее, но в какой-то мере и обидело. В глубине души она надеялась, что он раскроет ей свое сердце.
— Хорошо, — лаконично согласился Уляныч.
Когда миновали кузницу и свернули на дорожку, ведущую в рощу акаций, перед ними вдруг возникла картина: на завалинке хатки, по окна вросшей в землю, сидела не старая еще женщина и билась головой о стенку, причитая во весь голос. Муж стоял рядом и лишь шевелил губами. Он был трезв, но казался не совсем нормальным. При каждом новом взрыве рыданий мужчина силился что-то произнести, делал робкое движение рукой и этим ограничивался.
— Зачем отдал? Зачем отдал, спрашиваю? Чего ты испугался? Ой, не могу!.. Ой, помру!.. Чего ты испугался?.. Тюрьмы? Тебе страшна тюрьма? Тебе? Ох, не могу… Ох, помру на месте!..
Уляныч подошел совсем близко, но женщина все еще не замечала его. Пришлось окликнуть:
— Что случилось? Что вы хотите от мужа?
Услышав голос постороннего человека, женщина опомнилась, перестала рыдать, быстро запахнула сорочку на груди, заправила под фез растрепавшиеся волосы.
— Черти б его побрали! Работал, прошу прощения, на винокурне… Работал, работал… Наконец я говорю: «Поди попроси, что тебе причитается, а то больше нет мочи терпеть… Ребята голодные…» Вот он и пошел… Лучше бы он за своей смертью пошел! Пошел… Я еще ему наказала: «Пойдешь по тракту — купи соли у Кивы». Он и завернул за этой солью… Лучше б у него ноги отнялись у порога! Вот и застукал его там этот Манилу, или как его там зовут… Увидал у моего деньги и потребовал: «Отдай, а то наложу штраф за то, что твоя собака хотела покусать моего ребенка…» А какая же у нас собака? У нас кота и то нет, не то что собаки… Ведь ее кормить надо… Мой уверяет, что нет никакой собаки; что дети дома мамалыги ждут, а тот возьми и скажи: «Сейчас отдай все деньги, не то худо тебе будет», а этот дурак возьми да и отдай… Там, говорит, кроме Манилу, еще два жандарма стояли… А что тебе жандармы? Что они с тобой сделают?.. В тюрьму посадят? Пусть сажают всех вместе, может, хоть там перезимуем… Зачем ты отдал? — снова вцепилась она в мужа. — Скажи, зачем отдал?.. А то сейчас конец тебе придет!.. Для чего отдал? Чем я теперь голодные рты накормлю? Чего ты испугался? Тюрьмы? Тюрьмы испугался?
Уляныч, краснея, пошарил по карманам, сунул женщине в руку несколько банкнот и, словно стараясь побыстрее удрать от этого места, потянул Дарку за собой.
— Да, — проговорил он, когда они отошли подальше, — это совесть наша повстречалась с нами и заговорила. — Уляныч собирался закурить, но, не найдя спичек, так и держал незажженную сигарету в зубах. — Народ страдает, переживает трагическую эпоху, а чем занимаемся мы, славная его интеллигенция? В данном случае веренчанская интеллигенция? Чем занимались мы все лето? Вот только что мы видели, как билась головой об стенку женщина, которую среди бела дня ограбили представители власти. Сколько таких ограбленных, обиженных, угнетенных? А мы с вами? Мы на целых два месяца забили себе головы проблемой: кого выберет Ляля — Альфреда или Стефка? Какими убогими, какими ничтожными, какими никчемными кажутся все эти наши личные «страдания» перед лицом народного горя! Да, если б мы могли взглянуть на жизнь с вершины ее общественного развития, наши радости и заботы предстали бы совсем в ином свете… Оторвались мы, Дарка, от народа… Не связаны с ним реально, для нас понятие «народ» сводится к каким-то идеалистическим страданиям. Но народу нужны не наши интеллигентные терзания, а конкретная помощь… руководство… организация протеста и борьбы, а этого пока наша интеллигенция ему дать не может… Ибо каждый из нас связан государственной должностью и во имя этой должности, этого хлеба, обязан равнодушно взирать на сцены, подобные той, что мы только что видели. Знаете, — он остановился и неожиданно крепко сжал ее руку, — для дела было бы в десять раз полезнее, если б большинство интеллигенции ходило без работы!.. Но наши «друзья» хитры: они купили нас за кусок колбасы, нас, интеллигенцию, а с народом… видите что вытворяют… А мы если и протестуем, то лишь шепотом: ведь я, ваш отец, Данилюк — все мы на государственной службе, малейший голос протеста — и мы лишимся ее.