Люди и праздники. Святцы культуры - Александр Александрович Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучший, повторенный несколько раз рисунок изображает марш солдат. Вместо голов – синие фуражки. У каждого за плечом чернеет винтовка. Их косой ритм подчеркивает движение и разделяет строй, словно цезура – стопу. Армия у Риверы идет лесенкой, как стихи Маяковского, причем туда же – в светлое будущее.
10 декабря
К Нобелевскому дню
Впервые я пришел на работу в галстуке, когда Бродскому дали Нобелевскую премию.
– Это мой национальный праздник, – объяснил я.
– Какой это такой нации? – спросил коллега Пахомов.
– Культурной, – приосанился я, – такой, которая нуждается в языке, а не в государстве.
Все испортил Довлатов, сказавший, что для него это тоже праздник, но в галстуке я ему напоминаю комсомольского руководителя среднего звена. На самом деле я никогда не был в комсомоле, меня даже из пионеров выгнали за то, что вертелся на линейке, но, уступив Сергею, галстук я больше не надевал, отмечая премию обычным образом – обсуждая с друзьями за стаканом, что это событие значит для всех нас.
Пожалуй, никто так пристрастно не судит нобелевский комитет, так пристально не следит за его лауреатами и так многого не ждет от премии, как русские. Много лет она была “окном в Европу”. Высунувшись в него, можно было надеяться на объективную оценку трудов и подвигов. Другого выхода ведь и не было. Трудно представить, какая каша царила в призовых забегах, если на Ленинскую премию выдвигали “Ивана Денисовича”, но в конечном счете получила ее брежневская “Малая земля”, а Солженицыну достался орден из рук президента, служившего в тех самых органах, которые посадили в лагерь автора и держали там его героев. На фоне этого государственного абсурда Нобелевская премия выделялась уже тем, что ее судьбу решали за границей независимые от властей эксперты.
Это никоим образом не значит, что Нобелевскую премию не в чем корить. Напротив, у каждого свой список претензий. Я, например, никогда ей не прощу, что она не досталась Кафке, Джойсу, Борхесу и Лему, что ее не получили Платонов и Булгаков, а из знакомых – Искандер, что Воннегуту и Сэлинджеру пришлось обойтись без нее, что комитет подсуживал скандинавам, научился быть азартно политкорректным и наказывал любимых всеми авторов за популярность.
Но все это можно простить за то, что она сделала для нашей культуры. Особенно с тех пор, как к моим любимым лауреатам – Бунину, Пастернаку, Сахарову и Бродскому – присоединился Дмитрий Муратов.
11 декабря
Ко дню рождения Юрия Мамлеева
Прозу Мамлеева принято называть “метафизическим реализмом”, но так говорят всегда, когда в тексте про смерть и Бога. Мне Мамлеев скорее напоминал таможенника Руссо, рассуждающего о вечности. Характерные для Мамлеева абзацы выглядят так: “Ну, положил семидесятилетний цивилизованный человек голову под колесо, ну, очутилась она в аду на неопределенно вечные времена. Ну и что? Таких – мух – видимо-невидимо”.
Стоило, однако, присмотреться, как в его текстах обнаруживались сразу два слоя. Тот, что на поверхности, дидактически снабжал кошмары философским обоснованием и метафизическим оправданием. Второй открывал в Мамлееве автора крайне своеобразной прозы, изобилующей натуралистическими деталями и наивными подробностями. В одном рассказе у него упыри насобачились сосать кровь из глаз, в другом – двум главнокомандующим дали за дружбу одну квартиру в новостройках.
Его герои – сплошь люди из подполья. То ли ангелы, то ли бесы, они отчаянно ищут выхода из смрадной реальности, мечтая оказаться по ту сторону существования, куда они стремятся попасть любой и всегда страшной ценой.
Такими персонажами Мамлеев населил роман “Шатуны”. Рукопись попала ко мне в Париже, и я не смог от нее оторваться даже ради Лувра. Путешествие по описанной в книге подпольной Москве напоминало божественную комедию с персонажами из Достоевского.
В жизни Юра был плотным и улыбчивым, как Чичиков, но внутри него полыхало зловещее пламя, которое иногда опаляло не только страницы, но и жизнь. Однажды он заночевал у нас после бурного застолья. Утром все гости встали помятыми, но только у Мамлеева черный пиджак со спины был испачкан известкой. Мажущаяся краска встречалась в уборной, но на потолке, до которого в нашем старом доме было добрых три метра. Мы провели следственный эксперимент и обнаружили, что, даже стоя на унитазе, Мамлеев не мог испачкать пиджак. Оставалась левитация. Несколько лет назад мы встретились в Москве, и я напомнил Юре об этой истории. Он ей обрадовался, но тайну не раскрыл, а теперь унес ее в могилу, от которой он, в сущности, никогда далеко не отходил и в которую он, вероятно, не очень верил.
11 декабря
К Международному Дню гор
Встав до рассвета, чтобы обернуться до заката, я легкомысленно отправился к вершине, заманчиво белевшей в окне отеля. Путь к моей горе пролегал назидательно, как в притче, между двумя безднами. Стараясь не глядеть в них, я хотел было прибавить шагу, но дорогу преградила компактная туча. В ней кто-то шумно дышал. “Йети”, – догадался я, но был неправ: из облака показались рога. Будучи по воспитанию материалистом, я не был готов к этой встрече, но, признавая очевидное, сделал шаг к расплате. Рога тоже приблизились, открыв глазу коренастое тело горного козла, которого у Жюля Верна, помнится, называли муфлоном.
Обрадовавшись отсрочке, я поманил животное приветливым жестом. Оно охотно подошло, угрожающе выставив завитые рога. Для корриды место было неважное: слева лежала Италия, справа – Австрия, но до каждой километр по прямой. Тропа подо мной была в три ладони, и даже на четвереньках я проигрывал муфлону в знании местности.
Повернуть значило оставить за спиной зверя с преступными наклонностями. Обогнать – не могло быть и речи. Вспомнив Мцыри, я решил принять бой и первым бросил камень. Козел набычился. Трусливо отставив классика, я достал из рюкзака бутерброд с козьим сыром. Почуяв родное, муфлон слопал мой обед и побрел восвояси. Я покорно потянулся за ним. Мы расстались только на вершине, где муфлон оставил меня восхищаться на пустой желудок видом, располагавшим, впрочем, не столько к застолью, сколько к задумчивости.
За день я, как на машине времени, пронзил все сезоны. Горы – календарь, поставленный на попа. Поднимаясь, мы отказываемся от его разноцветных дней ради совокупности всех цветов, собранных белизной альпийских пиков. Белое все покрывает собой: седина – голову, ромашки – могилу, снег – крышу. В горах погода так капризна, что хоровод снежных туч, облаков и туманов заставляет сменить оптику, перейдя