Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почто ты и здесь терзаешь светлую свою душу, мати моя?! Она венец испросила себе по Николаю, шепнул папа, до поры, покуда он, может, еще на земле от своей порчи избавится или уж здесь, у Господа на Суде, ужаснется своему греху и принесет полное и очистительное покаяние. А если, ответил старец Иоанн на молчаливый вопрос сына, закоснение Николая столь велико, что и пред ликом Судии всех душа его не вострепещет от скорби, стыда и ужаса за все им содеянное, то один путь останется ему – во мрак и тоску. Отец Иоанн поник. Никогда не раскается младшенький: ни на земле, ни на Небесах, ибо невозможно без помощи Божией выбраться человеку из дьявольских сетей, а Бога нашего сынок отверг, о чем решил в сердце своем и объявил в газетах. Погубил ты, чадо, душу свою… Симеон преподобный, всем Боголюбовым надежда и щит, Петра повстречает и утешит от своего святого сердца: «Намучился, отче, теперь отдохни». Неслышно подхватит Петра Ангел и отнесет в дивный сад, его же насадил Господь для утешения всех, кого не минула в земной жизни чаша страданий, положит на мягкую траву и, навевая сон, взмахнет белоснежными крылами. «Скажи мне имя твое, чтобы мог я за тебя помолиться Богу нашему», – клоня голову на траву, оказавшуюся отчего-то подобной камню, но засыпая и на ней, едва промолвил о. Петр и все силился открыть слипающиеся веки, увидеть, наконец, Ангела и убедиться, имеется ли в нем сходство с человеческим образом или начавшееся, должно быть, от сотворения мира, а может, и ранее того, служение Создателю настолько преобразило его, что не осталось в нем ничего общего с нашим грешным телом, а есть лишь исходящий из многих очей милосердный свет. Муж светозарный, тебе вверено попечение обо мне, грешном Петре, назови свое имя… Имею бо тя заступника во всем животе моем, наставника же и хранителя, от Бога дарованного ми во веки.
С грохотом откинулась кормушка. Отец Петр вздрогнул и с трудом оторвал от подушки отяжелевшую от короткого сна голову. Цепкие злые зеленые глаза смотрели на него.
– Чего разлегся?! А ну, – шипел надзиратель, а его и прозвище было «змей», – в карцер захотел?
Отец Петр медленно поднялся с нар и, шаркая старыми, без шнурков, немецкими ботинками подошел к окошку. Откуда они у него, эти ботинки? кто ему их дал? где? на Соловках ли, откуда с новым сроком пригнали его сюда? на пересылке ли? или здесь вместо разбитых сапог, к которым худо-бедно притерпелись больные ноги, обули его в эту, с прошлой войны отслужившую все мыслимые и немыслимые сроки пару? не мог вспомнить, и этот внезапный провал памяти угнетал его, как мрачная весть о предстоящем ему до могилы животном бытии Навуходоносора.
Тюрьма стояла на окраине городка. Видны были ограждавшая ее колючая проволока высотой метра в три, а то и в четыре (через нее, будто бы, пропущен был электрический ток), вышки с часовыми, уже надевшими тулупы и ушанки, раскинувшиеся далеко вокруг свежие вырубки, где от пеньков не успели подняться побеги березок и осин, а уж совсем вдалеке – темная стена хвойного леса. Лес взбирался вверх, по склону горы, становился все реже и постепенно исчезал, переходя в недоступное взору о. Петра мелколесье, а затем и вовсе в низкий кустарник. Но где-то и для него обозначена была невидимая граница, по ту сторону которой начиналась и уже до самой вершины лежала ровная каменная осыпь. Сама вершина, напоминающая три поставленные друг на друга и обтесанные свирепыми ветрами камня, большую часть времени была окутана низкими облаками, в короткие же летние дни, особенно под лучами поднявшегося из-за дальних отрогов солнца отливала алым цветом, словно с небес под звуки первой трубы пролилась и застыла на ней кровь.
В такие дни о. Петр с тревожным волнением неотрывно глядел вдаль. Окрасивший вершину алый цвет означал всего лишь причудливую игру преломившихся над землей солнечных лучей, воздуха, проплывающих невдалеке и снизу словно схваченных огнем пухлых облачков – это он понимал. Но в его иссушающем гиблом одиночестве отрадной была мысль, что перед ним, может быть, предвестие близящихся последних времен, великой скорби, какой не было от начала мира доныне и не будет. Он горестно улыбался беззубым стариковским ртом. Какие зубы выбили на допросах, чему начало положил китаеза из лейбзоновского сброда, какие повыпадали уже здесь, от цинги.
В тюрьме, отцы и братья, особенно в одиночке, да еще в постоянном ожидании неведомого часа, когда явится за тобой последний конвой и когда поневоле прислушиваешься к шагам в коридоре, к скрежету ключа в соседней камере и когда внезапная сила вскидывает тебя с убогого ложа и каменного изголовья, и молитва мытаря сама собой возникает на устах: Боже, милостив буди мне, грешному, – только в тюрьме Евангелие охватывает всю твою душу, не оставляя в ней даже самого дальнего, потаенного уголка, который не был бы проникнут светом любви Спасителя, Его истины и который не трепетал бы от набата Его грозных предупреждений грешному человечеству. В тюрьме, в ожидании казни, да позволено будет заметить, что благополучный человек – еще не вполне христианин. Ибо одним лишь разумом трудно, чтобы не сказать – невозможно – уяснить, чтó есть мука Распятия и более сей муки – чувство глубочайшего одиночества, овладевшего Христом на Голгофе. Откуда иначе этот вопль: «Или! Или! Ламá савахфани?» Сын взывает к Отцу с вопрошанием, в каковом можно расслышать краткую, но глубокую печаль и мгновенное, но острое сомнение в спасительной силе гибели Одного за грехи всех. Было бы, конечно, верхом жестокости желать, чтобы школой Слова Божьего непременно стало для человека страдание или нечто в том же роде: тюрьма, болезнь, утрата любимого существа и вообще какие-либо потрясения духовных, да и материальных основ жизни. Разве по силам перенести громадному большинству из нас испытания, выпавшие на долю Иова, и сохранить при этом веру в Творца? На Соловках, в узком кругу архиереев и священников, был однажды поставлен вопрос: повинен ли Бог в наших мучениях? Поводом к разговору была гибель пожилого тихого диакона из Борисоглебска, застреленного пьяным охранником из бывших чекистов.
Отец Петр ударил по стволу винтовки только что обрубленным суком, но запоздал: диакон уже лежал на снегу, и вокруг его головы расплывалось алое пятно. Второй выстрел предназначался о. Петру, но Господь уберег: ознобив сердце, пуля свистнула мимо, на третьем же затвор винтовки заклинило. Он стоял, опустив голову и все еще сжимая в руках ненужный уже сук. В руци Твои, Господи, предаю дух мой…
– Поповское отродье, – серая бешеная пена выступила на губах охранника. – В другой раз не промахнусь.
Поскольку ничто в этом мире не может совершаться без изволения Создателя, то вряд ли кто-нибудь возьмется оспаривать горькую, но непреложную истину, что непрестанно вздыхавший о своем семействе, о матушке и чадах, коих осталось у него, кажется, шестеро, мал мала меньше, тишайший отец диакон был застрелен с Его безмолвного согласия. Не станем утверждать (ибо это превратило бы Создателя в Его противоположность и не оставило бы человеку никакой надежды), что Он хотел смерти диакона. Упаси нас Пресвятая Богородица! Он – что совершенно безусловно, не подлежит обсуждению и даже малейшему пререканию – по вышепомянутой причине всею душою и всеми помыслами Своими, если позволительно так выразиться о Том, Кто пребывает вне времени и пространства, не мог желать этого злодейского убийства, но в то же время, как и две тысячи лет назад, когда решалась участь Его Сына, подобно Понтию Пилату умыл руки и объявил девяти чинам ангельским, что невиновен Он в крови человека сего. И о. Петр, по чистой случайности избежавший смертной участи и вместе с нами обсуждающий сейчас важнейший вопрос об ответственности Творца за судьбу Его творения, ежели без боязни смотреть правде в глаза, был в те минуты всего лишь игрушкой в Божественных руках, не так ли? По милости Божией он остался жив, но, преосвященнейшие владыки, отцы и братья, весьма и весьма могло случиться прямо противоположное, и в наспех отрытую в мерзлой земле могилу мы со святыми упокой погребли бы два тела. А Секирка, где пришлось побывать тому же о. Петру и откуда он чудом вернулся живым? Секирка, где храм Божий превращен в ад для чистых сердцем, в пыточную камеру для невинных и в преддверие неизбежной могилы для всех оказавшихся там несчастных? А Голгофа на Анзере? Господи! Поневоле вспомнишь псалмопевца и вслед ему воскликнешь: «о делах рук Его вещает твердь»! Ведь это чудо: посреди ровного острова вдруг вознеслась гора! И продолжение чуда: храм на ее вершине, вечный поклон верующего народа Распятому на Голгофе. И чертог смерти – теперь. Соловки – наша, русская Голгофа, и разве Создатель не ведает о ней? Разве не достигают Его слуха наши молитвы? Разве стоны замученных, вопли согнанных на расстрел, слезы отцов об участи оставленных ими сирот, плач сыновей, вырванных из родного гнезда – разве Небеса не внемлют голосам скорби, страдания и надежды?