Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще раз, и еще, и еще. Встань к мольберту и пиши. Не бросай палитру. Держи кисть тверже. Сотри свои ошибки и начни заново. Плевать, что думают о тебе другие. Безразлично, кто и как предаст тебя. Они, безусловно, это сделают. Работай. Вдохновения нет, есть только труд. Ты должен работать. Работай.
Глава одиннадцатая
ДВЕ ВЕРСИИ ИСТОРИИ
I— Какая разница, — сказал Татарников, — за кого выходит невестка? Она вам не жена, в конце концов. В зрелые лета нашла кавалера — поди худо? И не старайтесь понять женскую натуру. Крайне досадно, конечно, что существуют вещи, не поддающиеся анализу. Но они есть.
— Что там понимать, — пробурчал Рихтер, — что анализировать?
— Ах, Соломон, подумайте хоть раз не о себе.
— Я? — ахнул Соломон Моисеевич. — Я — о себе думаю? Никогда! Ни единой минуты!
— Исключительно о себе, милый Соломон. Вы скажете, что думаете о Ренессансе и победе пролетариата, но это ведь для своего удовольствия. Если бы вы думали о реальных нуждах пролетариата, а о не собственном пафосе, из вас давно романтический марксизм выветрился бы. Людям что нужно? Разве декларации? Совсем другое, поверьте. Чтобы их в покое оставили, вот что им требуется. Говорю вам как историк. Существует — помимо наших ощущений — такой неудобный в обращении феномен бытия, как сознание других людей. На кой черт так придумали — неизвестно. В принципе, такого быть не должно, но есть. Чего-то они там хотят, зачем-то живут. Может, пусть их? Трудно примириться, что не все в этом мире зависит от наших суждений. Но, простите меня, примириться придется.
— Странно слышать такое, Сережа. Неприятно. Никогда не смирюсь с дикостью! Не признаю отсутствие логики! Зачем вы мне это говорите? Скажите еще, что я чужой в своем доме, что мое суждение ничего не стоит, что мне нельзя открыть рот. Да! Отжил свое старик, на помойку его! К этому идет.
— Простите, Соломон, но невозможно принципиально подходить ко всякому вопросу. Принципов, извините, не напасешься. Природа — вещь беспринципная, нравится вам это или нет. Вы, конечно, натуральный Соломон и почти царь, но ведь, простите, никак не Бог. Обидно, да что поделаешь? Давайте ограничимся тем, что будем дебатировать то, что поддается дебатам. Достаточно иметь мнение по чеченскому вопросу, давайте ругать власть и современное искусство. И будет с нас, стариков.
— Я не могу запретить себе думать и чувствовать. Душевное состояние не могу изменить.
— И не надо. Переживайте, сделайте милость! Но не судите все подряд. Что мы с вами знаем о женском счастье? Разобраться если, так ровно ничего и не знаем.
— Принципы есть везде — прежде всего в природе. Как она могла? Ничтожество! Самодовольный пустой хлыщ! Как могла?
— По велению сердца.
— Зачем тогда сердце? О чем же она с ним говорила? О чем?
— Да о чем угодно. Какая разница?
— После наших бесед. После того, как мы обсуждали Микеланджело. Я не могу в толк взять. Это неразрешимо, Сергей, это сводит меня с ума.
— Согласитесь, что сердечная мука — вещь неразрешимая, и станет легче.
— Нет вещей, не поддающихся решению.
— Ошибаетесь. В истории полно случаев, когда решение отсутствует — именно это и есть решение. Решение образуется силою вещей. Для деятельной натуры такое понятие крайне оскорбительно. Как стерпеть? Приходит какой-нибудь, простите, дурак и говорит: сейчас я это решу. Ломает, крушит, революции устраивает, а потом все как-то так тихо, само собой, становится на свои места. И живет себе неразрешенное. Ведь наличие проблем, у которых есть решение, предполагает существование других проблем — без решений. Просто для равновесия.
— Все можно объяснить.
— Неужели? Объясните тогда, как России быть с Северным Кавказом. Или взять ваши любимые интербригады — объясните, кому они пригодились? Или вот вы мне какое решение подскажите: марксистское учение изменит характер исторической эволюции в ближайшие триста лет или нет?
— Разумеется, изменит! Уже изменило! История получила импульс развития! — Соломон Моисеевич возбудился и даже отвлекся от семейных бед. — Проект развития человечества изменился, и скоро перемены охватят весь мир. А Северный Кавказ надо отдать. Давно! Пора прекратить грязную войну. (А что, бывают негрязные войны? — ухитрился вставить Татарников.) Кавказ — это Парнас отечественной поэзии, заливать его кровью преступно. Они стреляют в Толстого и Лермонтова! Что касается бригад в Испании, — тут Рихтер вспомнил о своем горе и сызнова погрузился в тоску, на время оставив Толстого и испанские бригады, — при чем здесь Кавказ, Сережа! При чем тут интербригады! Семья рушится! Ведь предала память, предала все, что воспитывалось, — и Соломон Моисеевич застонал.
— Не драматизируйте, Соломон. Вы за другого придумали, как жить, а у человека, как выясняется, жизнь своя, и жить он будет по-своему. Знаете почему? Потому что история, Соломон, это, извините, не венская оперетта, и либретто для истории не пишут сентиментальные евреи.
Татарников по обыкновению расположился подле кресла Рихтера и потягивал свой любимый напиток
— Что поделать, милый Соломон? История существует помимо нас, вот и еще одно доказательство.
— История существует помимо нас, только если она — цепочка бессмысленных событий. Но мне не нужна такая история.
— А она не для вашего удовольствия существует. Как, впрочем, и ваша невестка, не обижайтесь за прямоту. История не спрашивает нас, милый Соломон, как сделать правильно. Нам кажется, что она спрашивает, и тогда мы суетимся, давая ответы. Норовим ребенка разрубить пополам, как ваш знаменитый тезка.
— С ребенком как раз нашлось решение, — рискнула сказать Лиза. До сих пор они с Павлом молчали. Лиза сказала и тут же испугалась, так скосился на нее Татарников.
— Глядите, Соломон, а вы жалуетесь, что вас позабыли в семье. Вот и новое поколение марксистов. Вот молодежь, готовая менять историю. Можете? Попробовать хотите? Решения нет — идем на таран, верно?
— Верно, — сказал Павел.
— Зачем, позвольте узнать?
— Чтобы победить, — сказал Павел.
— Кого победить? — изумился Татарников. — Для чего постоянно побеждать кого-то? Почему тихо не сидится?
— Разве не всякий день и час надо что-то преодолевать? Лень, или болезнь, или глупость. Или вот, когда вся страна жила во лжи, разве не всякий день надо было преодолевать ложь? — слушая эту высокопарную тираду, Татарников скривился и даже глаза рукой прикрыл. — И разве художник не каждый день нуждается в победе?
— Для чего, Соломон, — устало сказал Татарников, — вы делаете это с людьми, какой прок? Чему учите? Думаете, вы им силу даете? Напротив. Молодой человек, не нужно этих героических позитур. Страна жила во лжи, подумайте! Мы же не в театре. Проще будьте. На цыпочках долго не простоишь. Поверьте, в жизни важно совсем другое, никак не победа.
— А Фермопилы? — сказал Павел, и Лиза поглядела на него с любовью.
— Фермопилы духа, — подтвердил Соломон Моисеевич. — Подлинный философ всегда готов принять бой. — И он процитировал, волнуясь: — Дрались некогда греков триста сразу с войском персидским всем.
— Поэзией увлекаетесь, — желчно сказал Татарников, — и историей заодно? Даже как-то жаль разрушать ваши иллюзии. Не было никаких трехсот спартанцев. Уж разрешите мне сказать, историк как-никак, с дипломом, извините. То есть триста спартанцев были, но они были внутри войска, собранного из разных государств Греции, понимаете? Четыре тысячи пелопоннесцев — совсем другое число, не так ли? Также и двадцати восьми панфиловцев в природе не существовало. Не было, понимаете? То есть полк был и в нем некая рота капитана Панфилова была, но она не заступала дорогу танкам, что за чушь! Откуда эти идиотские цифры берутся — двадцать восемь, триста! Поэты! Им бы саги слагать, а они исторические расследования проводят! Вы воображаете себе, как 28 героев уничтожают 56 танков — по два танка на брата, так выходит, да? Стоял против танкового подразделения отдельный полк, тысяча человек, которых благополучно перестреляли. Подбили они несколько танков. И все, точка.
— А по-моему, — неуверенно сказала Лиза, — и один танк подбить трудно. Все равно это подвиг — человеку идти против машины. Страшно ведь очень.
— И разве число четыре тысячи принципиально меняет историю? — подхватил Павел. — Допустим, не триста спартанцев, а четыре тысячи пелопоннесцев, но что все они против пяти миллионов Ксеркса?
— Геродота почитываем, молодой человек? — поинтересовался Татарников, щурясь: он терпеть не мог, когда люди читают урывками и вразброс. — А почему же Геродота именно? Отчего же, например, кого-нибудь посерьезнее не почитать? Для разнообразия, а? Чтобы щегольнуть потом в разговоре. Не историк он, к сожалению, Геродот, а так всем хорош. Чтение это занимательное, но к фактам отношение имеет косвенное. Привести армию в пять миллионов человек персы не могли никак, не водилось таких армий. По самым смелым оценкам, их численность составляла четыреста тысяч, что уже невероятно много. Однако никак невозможно, чтобы четыреста тысяч вели бой одновременно, — профессор смотрел на униженного Павла поверх стакана, — толкаться очень будут, прошу прощения за подробности. Вы практически себе историю представляете? Ну допустим, тысяча человек могли образовать фронт. Ну на широком поле, вероятно, две-три тысячи. А в горах? Хорошо, если пятьсот. Посему отряд в четыре тысячи человек, обороняющий трудный перевал, — вполне ощутимая преграда.