Заколдованный замок (сборник) - Эдгар По
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Из того, что я ранее говорил, — продолжал Эллисон, — вы наверняка поняли, что я отвергаю всякую идею о возврате к первозданной красоте той или иной местности. Естественная красота никогда не сравнится с той, что создана художником. Впрочем, все зависит от выбора места. Сказанное здесь о выявлении гармонических сочетаний, пропорций и колорита — всего лишь невнятные слова, за которыми скрываются неточные мысли. Эта фраза может означать все, что угодно, или вообще ничего. Утверждение, что конечная цель природного стиля в садоводстве заключается в отсутствии недостатков и несуразностей, а не в создании каких-то чудес или красот, — тезис, пригодный для читателей утренних газет, а не для пылких стремлений гения. Это что-то наподобие утверждения, что добродетель заключается в том, чтобы всячески избегать порока. Да, это, в известной мере, так, но добродетель более возвышенного рода, существующая в мироздании, постижима только по своим следствиям. Правила применимы лишь там, где требуются воздержание и отказ. А вне этих правил критики способны лишь строить предположения и городить домыслы. Можно научить строить фразу, как Катон[90], но бесполезны попытки рассказать, как замыслить Парфенон или «Божественную комедию». Однако они существуют; чудо совершилось, и способность воспринимать их становится всеобщей. И вот те, кто по своей неспособности творить насмехались над творчеством, теперь громче всех расточают хвалы творению. То, что в зачаточном состоянии возмущало их ограниченный рассудок, став фактом, вызывает у них восхищение, порожденное инстинктивным чувством прекрасного».
«Замечания автора относительно искусственного стиля, — продолжал далее Эллисон, — не вызывают таких возражений. Примесь элементов искусства в той или иной части сада придает ему особую красоту. Это справедливо, верно также и указание на человеческие чувства. Выраженный принцип неоспорим — но и вне его может заключаться нечто. В следовании этому принципу может заключаться цель — цель, недостижимая средствами, доступными отдельным лицам, но которая, будучи достигнута, придала бы ландшафтному саду очарование, далеко превосходящее то очарование, которое возникает от простого сознания человеческого участия в делах природы. Поэт, обладающий неограниченными денежными ресурсами, возможно, был бы способен, сохранив необходимую идею искусства или культуры, придать своим эскизам такую степень красоты и новизны, что у зрителя возникло бы ощущение вмешательства высших сил. Добиваясь подобного результата, он сохранит все достоинства плана, в то же время освободит свое творение от жесткости и техницизма земного искусства. В самой дикой глуши, в самых нетронутых уголках девственной природы, таятся шедевры Творца; но это искусство очевидно лишь для рассудка и не наполнено силой чувства. Предположим теперь, что план, задуманный Всемогущим, образует некую гармонию или соответствие с сознанием художника, станет чем-то средним между тем и другим: вообразим, например, ландшафт, где сочетаются простор и определенность и который одновременно прекрасен, великолепен и странен. Это неожиданное сочетание укажет на то, что о нем заботятся, его возделывают, за ним наблюдают некие высшие существа, родственные человеку. Тогда элемент искусства приобретет характер промежуточной, так сказать, вторичной природы; природы, которая не Бог и не его ипостась, но именно природа — творение ангелов, парящих между человеком и Богом».
Осуществлению этой грезы мой друг посвятил все свое несметное богатство. В простых физических упражнениях на свежем воздухе, связанных с неусыпным личным надзором над выполнением его замыслов, в грандиозной цели, порожденной этими замыслами, в высокой духовности этой цели, в презрении к честолюбивым помыслам, которое эта цель позволила ему глубоко ощутить, в неиссякаемом источнике, утолявшем главную страсть его души — жажду прекрасного, и, сверх всего, в сочувствии женщины, чья любовь окружила его существование благоуханием рая, Эллисон надеялся обрести и обрел избавление от обыденных забот рода человеческого. А заодно обрел такое количество самого обыкновенного счастья, какое не представлялось мадам де Сталь[91] в самых восторженных ее мечтах.
Я не в силах дать читателю хоть сколько-нибудь ясное представление о чудесах, которые мой друг совершил. Я хочу описать их, но меня обескураживает трудность описания, я останавливаюсь в растерянности на полпути между подробностями и целым. Быть может, лучшим способом явится сочетание и того и другого в их крайнем выражении.
Первым шагом мистера Эллисона был, конечно, выбор места; и буквально сразу же его внимание привлекла пышная природа островов Тихого океана. Он уже начал было готовиться к путешествию в южные моря, но размышления одной ночи вынудили его оставить эту мысль. «Будь я мизантропом, — говорил он, — подобная местность вполне подошла бы мне. Ее полная уединенность и замкнутость, отсутствие связей с остальным миром составили бы в этом случае ее главную прелесть, но я пока еще не Тимон Афинский[92]. В одиночестве я ищу покоя, а не уныния. Кроме того, когда-то наступит время, когда мне потребуется сочувствие сделанному мною от других поэтических натур. А раз так, мне следует искать место невдалеке от большого и многолюдного города; близость к нему, помимо всего, послужит мне подспорьем в выполнении моих замыслов».
В поисках подходящего места Эллисон в течение нескольких лет путешествовал, и мне довелось его сопровождать. Сотни ландшафтов, которые приводили меня в восхищение, он отверг без колебаний, и его доводы в конце концов убеждали меня, что он прав. Наконец мы достигли высокого плоскогорья, отличающегося удивительно плодородной почвой и поразительно красивого. Оттуда открывалась панорама, пожалуй, даже более обширная и живописная, чем та, что открывается с вершины Этны.
«Я знаю, — наконец произнес искатель со вздохом глубокого удовлетворения, после того как около часа зачарованно осматривал эту местность, — я знаю, что на моем месте девять из десяти самых придирчивых не пожелали бы ничего иного. Панорама действительно великолепна, и я восхитился бы ею, если бы ее великолепие не было чрезмерным. У всех известных мне архитекторов есть один пунктик — ради «вида» они располагают возводимые ими здания на вершинах холмов. Это несомненная ошибка. Величие в чем бы то ни было, в особенности, в размерах и протяженности, удивляет и волнует, но затем начинает утомлять и гнетет. Для сильных впечатлений нет ничего лучшего, но для постоянного созерцания — ничего худшего. А для постоянного созерцания самый пагубный вид величия — это грандиозная протяженность и ее самая скверная разновидность — расстояние. Оно враждебно чувствам и ощущениям, которые мы пытаемся удовлетворить, когда удаляемся «в деревню на покой». Глядя с горной вершины, мы не можем не чувствовать себя затерянными в пространстве. Те, чей дух устал, бегут от подобных пейзажей, как от чумы».
Лишь к концу четвертого года наших поисков мы нашли местность, которой Эллисон остался вполне доволен. Разумеется, излишне напоминать, где она расположена. Недавняя кончина моего друга привела к тому, что некоторому числу избранных посетителей был открыт доступ в его поместье Арнгейм. Ныне оно пользуется своеобразной потаенной славой, отчасти схожей со славой широко известного Фонтхилла[93], но гораздо большей.
Обычно к Арнгейму приближались по реке. Посетитель покидал город ранним утром и до самого полудня плыл между берегов, исполненных безмятежной красоты, на которых паслись стада овец — белые пятна среди свежей зелени холмистых лугов. Мало-помалу возникало впечатление, будто из края землепашцев попадаешь в более дикий пастушеский край, но впечатление это понемногу растворялось в ощущении замкнутости и глубокого уединения. По мере того как приближался вечер, русло реки сужалось, берега становились все более крутыми и обрывистыми, их покрывала густая, пышная и в то же время суровая с виду растительность. Вода становилась все прозрачнее. Поток образовывал десятки излучин, так что видеть его можно было всего лишь на фурлонг[94], и судно, целиком отражавшееся в спокойной воде, казалось заключенным в таинственный заколдованный круг, обнесенный плотными стенами из листвы, стоявшими под кровлей из ультрамаринового атласа.
Далее русло проходило по ущелью — я употребляю это слово только потому, что в нашем языке нет понятия, которое точнее обозначило бы самую примечательную, хоть и не самую характерную черту местности. На ущелье этот участок течения походил лишь высотой и параллельностью берегов, и больше ничем. Берега, между которыми по-прежнему спокойно струилась прозрачная вода, поднимались до ста, а кое-где и до ста пятидесяти футов и так наклонялись друг к другу, что почти заслоняли дневной свет. Длинные перистые пряди мхов и лишайников, свисавшие с ветвей кустарников, переплетавшихся над головами путешественников, придавали этому месту погребальное уныние. Поток извивался все чаще и прихотливее, в конце концов путешественник терял всякое представление о направлении движения и его охватывало восхитительное чувство странности всего происходящего. Ощущение близости к природе оставалось, но о естественной гармонии не могло быть и речи: во всем сквозила какая-то жуткая симметрия, тревожное единообразие, во всех ее творениях наблюдалась какая-то колдовская упорядоченность. Ни единой сухой ветви, ни засохшего листка, ни случайно скатившегося камешка, ни полоски голой земли нигде не было видно. Хрустальная влага плескалась о чистый гранит или незапятнанный мох, и резкость этих линий и границ поражала взор и вызывала растерянность.