Жатва скорби - Роберт Конквест
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, агенты государства и партии не страдали от голода, они получали хороший паек. Лучшие из них иногда отдавали продукты крестьянам, но общая установка была такая: «От тебя будет мало проку, если ты с кнутом в руке испытываешь жалость. Нужно научиться есть самому, когда вокруг мрут от голода. Иначе некому будет собирать урожай. Всякий раз, когда у тебя чувства преобладают над разумом, надо сказать себе: „Единственный путь покончить с голодом – обеспечить следующий урожай“.[39] Результат был всегда таков (как описывала его жена мужу в армию)): «Почти все в деревни опухли от голода, кроме председателя, бригадиров и активистов»[40].
Сельские учителя могли получать 18 килограммов муки, два килограмма круп и килограмм жира в месяц. После школы они обязаны были поработать «активистами», чтобы дети из их классов видели учителей врывающимися по ночам в их дома вместе с остальной бандой[41].
На ранних стадиях голода в больших селах, где подобные факты легче скрывать, женщины ради еды соглашались на сожительство с партийными чиновниками[42]. А в районных центрах партийные чиновники просто роскошествовали. Вот описание столовой для них в Погребищах:
«День и ночь ее охраняла милиция, отгоняя голодных крестьян и их детей от ресторана… В этой столовой по очень низким ценам районному начальству подавали белый хлеб, мясо, птицу, консервированные фрукты (компоты) и сладости, вина и деликатесы. В то же время работники столовой получали так называемый „микояновский паек“, состоявший из двадцати различных наименований продуктов. А вокруг этого оазиса свирепствовали голод и смерть».[43]
Что касается городов, то в мае 1933 года двое местных партийных секретарей устраивали в Запорожье пышные оргии для правящей городской верхушки – это стало известно позднее, когда в период ежовщины все они были арестованы и во всех этих злоупотреблениях обвинены[44].
* * *Как в городе, так и в деревне официально поощрялась и идеологизировалась жестокость. Наблюдатель (сторож) на Харьковском тракторном заводе видел, как старика бросившего работу, прогнали со словами: «Пошел вон, старик… катись помирать в поле!»[45]
В селе Харсин Полтавской области женщину на седьмом месяце беременности избили доской за то, что она рвала в поле озимую пшеницу. Вскоре после этого она умерла[46]. В Бильске той же области вооруженный часовой застрелил Настю Слипенко, мать троих детей, жену арестованного, за то, что она ночью выкапывала колхозную картошку[47]. Трое ее детей умерли с голоду. В другой деревне этой же области сын крестьянина, у которого экспроприировали все имущество, был забит до смерти сторожем-активистом за то, что собирал кукурузные початки на колхозном поле[48].
В Малой Бережанке Киевской области председатель сельсовета расстрелял семь человек, из них троих детей четырнадцати и пятнадцати лет (двух мальчиков и девочку), застав их за сбором зерна в поле. Правда, он был посажен в тюрьму и приговорен к пяти годам исправительно-трудовых работ[49].
Теперь бригады производили официальные обыски каждые две недели.[50] Уже забирали картофель, горох, свеклу[51]. Если ты не выглядел голодающим, это вызывало подозрение. В этих случаях активисты вели обыск особенно тщательно, уверенные в том, что в доме есть спрятанные продукты. Однажды активист после такого обыска в хате крестьянина, который как-то сумел не опухнуть от голода, в конце концов нашел мешок муки, смешанной с корой и листьями, и высыпал ее в деревенский пруд.[52]
Есть несколько свидетельств тому, как жестокие члены бригад настаивали на том, чтобы умирающих свозили на кладбище вместе с трупами, чтобы сократить число ездок. В течение нескольких дней дети и старики лежали живыми в общих могилах.[53] Председатель сельсовета в Германовке Киевской области увидел в общей могиле труп крестьянина-единоличника и приказал выбросить его из могилы. Прошла неделя, пока он позволил захоронить его[54]. Методы террора и унижения были повсеместными – это явствует из письма Михаила Шолохова Сталину от 16 апреля 1933 года, сообщавшего о дикой жестокости на Дону.
Примеры эти можно бесконечно умножить. Это – не отдельные случаи перегибов, это – узаконенный в районном масштабе «метод» проведения хлебозаготовок. Об этих фактах я либо слышал от коммунистов, либо от самих колхозников, которые испытали все эти «методы» на себе и после приходили ко мне с просьбами «прописать про это в газету».
Расследовать надо не только дела тех, кто издевался над колхозниками и над советской властью, но и дела тех, чья рука их направляла.
Если все описанное мной заслуживает внимания ЦК – пошлите в Вешенский район дополнительно коммунистов, у которых хватит смелости, невзирая на лица, разоблачать всех, по чьей вине смертельно подорвано колхозное хозяйство района, которые по-настоящему бы расследовали и открыли не только тех, кто применял к колхозникам смертельные «методы» пыток, избиений и надругательства, но и тех, кто вдохновлял их.»[55].
Сталин ответил Шолохову, что сказанное им создает «несколько одностороннее впечатление», но тем не менее вскрывает «…болячку нашей партийно-советской работы, вскрывает то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите неплохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы Вашего района (и не только Вашего района) проводили «итальянку» (саботаж) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию – без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови) – этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели «тихую» войну с советской властью. Войну на измор, дорогой товарищ Шолохов…
Конечно, это обстоятельство ни в какой мере не может оправдать тех безобразий, которые были допущены, как утверждаете Вы, нашими работниками… И виновные в этих безобразиях должны понести должное наказание. Но все же ясно как божий день, что уважаемые хлеборобы не такие уж безобидные люди, как это могло показаться издали».[56]
* * *Один из активистов вспоминает:
«Я слышал, как, вторя им, кричат дети, заходятся, захлебываются криком. И видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием или взблескивающие полубезумною злою лихостью.
– Берите. Забирайте. Все берите. От еще в печи горшок борща. Хотя пустой, без мяса. И все ж таки: бураки, картопля, капуста… И посоленный! Забирайте, товарищи-граждане! Вот почекайте, я разуюсь… Чоботы, хоть и латанные-перелатанные, а может, еще сгодятся для пролетариата, для дорогой советской власти…
Было мучительно трудно все это видеть и слышать. И, тем более, самому участвовать. Хотя нет, бездеятельно присутствовать было еще труднее, чем когда пытался кого-то уговаривать, что-то объяснять… И уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей: жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки».[57]
И он добавляет:
«Как и все мое поколение, я твердо верил в то, что цель оправдывает средства. Нашей великой целью был небывалый триумф коммунизма, и во имя этой цели все было дозволено – лгать, красть, уничтожать сотни тысяч и даже миллионы людей, – всех, кто мешал нашей работе или мог помешать ей, всех, кто стоял у нас на пути. И все колебания или сомнения по этому поводу были проявлением „гнилой интеллигентности“ и „глупого либерализма“, свойствами людей, которые не способны „из-за деревьев увидеть леса“.
Так я рассуждал и так думали все мне подобные, даже когда… я увидел, что означала «всеобщая коллективизация», увидел, как они «кулачили» и «раскулачивали», как безжалостно они грабили крестьян зимой 1932–1933 годов. Я сам принимал в этом участие, прочесывая деревни в поисках укрытого зерна, прощупывая землю с помощью железного стержня, чтобы обнаруживать пустоты, куда могло быть спрятано зерно. Вместе с другими я обшаривал сундуки стариков, не желая слышать плач детей и вопли женщин… Просто я был убежден, что выполняю великое и необходимое преобразование деревни; что благодаря этому люди, живущие в ней, станут жить лучше в будущем, что их отчаяние и страдание были результатом их собственной отсталости или происками классового врага; что те, кто послал меня – как и я сам, – знали лучше крестьян, как им следует жить, что они должны сеять и когда жать.