Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, вы лучше.
Дурнев сжал ее руку локтем. Она смотрела ему в глаза неподвижным, ожидающим взглядом.
— О чем говорить? — улыбнулся он. — Мне просто хорошо… с вами и не хочется говорить. Хочется смотреть на вас.
Ее губы раскрылись знакомым мягким, доверчивым движением.
Звенели бубенчики, нескладно перебивая друг друга. Осколок луны высоко торчал над горизонтом. Дорога была гулкая от мороза, и было радостно сознавать, что они своим звоном, пением и весельем наполняют всю окрестность.
«В вас нет любви ко мне», — вспомнились Ивану Андреевичу живые слова романса. — «Да и зачем любовь?»
Он пытливо вглядывался в Тонины глаза, и на него оттуда смотрело что-то неподвижное, бесконечно-притягательное и вместе жуткое, отчего кружилась голова.
«Но вы душою нежной»…
Любовь? А может быть, вовсе и нет никакой любви? Есть, просто, вот это вечно женское, загадочное, волнующее.
Он осторожно высвободил правую руку и обнял Тоню за талию.
— И вы тоже хорошая, — сказал он. — Я верю вам. Вы — особенная. Вы, может быть, как и я, что-то пережили.
Теперь их лица касались друг друга близко-близко. Он чувствовал теплое кружево ее капора на своей щеке и уже не видел ее глаз, а только слышал дыхание. Он обхватил ее крепче, она не сопротивлялась. И он понял, что в эту ночь эта девушка будет должна сделаться его.
Передняя тройка начала заворачивать вправо. Мелькнула низенькая каменная постройка за густым палисадником и темными окнами. Затявкали собаки.
— Точно сон! — вздохнула Тоня и выпрямилась.
Их лошадь тяжело храпела, упершись оглоблями в остановившуюся вторую тройку. Там ругались и почему-то не ехали дальше. Потом тройка рванулась и понесла вихрем прямо по шоссе. Девицы завизжали.
С первой тройки соскочила грузная фигура Бровкина и, чернея на фоне освещенной дороги, растопырив кривые ноги, закричала, сложив руки рупором:
— Алло! Куда вы, черти? Они сошли с ума. Ясно, как шоколад.
Лошади остановившейся тройки редко и мелодично позванивали бубенцами. На крыльце строения показался огонь, кто-то вышел с лампой.
— Точно сон, — шептала Тоня. — Милый, какой вы милый! И куда они умчались на тройке? Точно сон.
— Ал-ло-ло-ло-ло! — гремел Бровкин.
И видно было, как в лунном тумане вторая тройка тоже остановилась.
— Ал-ло-ло-ло-ло-ло! — ответил отдаленный тенор Прозоровского.
Так перекликались они между собою, точно два властителя этой лунной долины.
Сидевшие на первой тройке тоже молчали. Они любовались ночью и голосами.
Бровкин привез на своей тройке худую, высокую немку Эмму, ту самую, которая в белом платье выбежала на крыльцо и просила взять ее с собою, и Варю с курчавыми, упрямыми, точно из колючей проволоки, волосами и вздернутым носом. Обеих он ввел на крыльцо, обнимая за талию. Но так как он то и дело сам спотыкался и чуть было не упал, запнувшись за верхнюю ступеньку, то они, в свою очередь, поддерживали его под руки, и издали казалось, что все трое представляют из себя одно странно-смешное, нераздельное существо, громко и грубо ржущее и визгливо хохочущее.
— Мы трое в одну! — кричала немка. — Дайте нам большой зофа.
Прозоровский привез с собою «турчанку», которая в плюшевой ротонде с белым воротником была похожа в передней на артистку, а сбросив ее на руки черноглазой служанке, с пугливым деревенским лицом, сразу начала канканировать по небольшому зальцу с тусклым керосиновым настенным освещением и убогою ситцевою мебелью по стенам.
Катя, в яркой пунцовой кофточке и в обтянутой черной, узкой юбке, стуча высокими каблуками, перебежала через зал к граммофону с большой желтой трубой и начала его заводить.
Граммофон сначала пронзительно зашипел, а потом рявкнул густым басом:
— Господи, спаси благочестивыя и услыши ны.
Все от неожиданности засмеялись. Стаська перестала канконировать и хохотала, согнувшись вдвое.
— Вот напугал! — я думала, что такое? Какой романс?
Граммофон продолжал трубить:
— И во веки веко-ов.
— Нехорошо смеяться! — строго сказала Варя, которую, вместе с Эммой, Бровкин усадил к себе на колени.
— Ясно, как шоколад, — подтвердил он со своей стороны: — Как тебя? Высокие каблуки, перемени пластинку.
Он сделал повелительный жест толстым указательным пальцем.
Хозяйка, плотная, высокая женщина с сильно декольтированною шеей и почти касавшаяся головою низкого потолка, сама внесла, широко расставляя полные, голые локти, ярко вычищенный никелированный самовар, яростно захлебывавшийся и свиставший паром в ее руках. Мелодично звякнула чайная посуда, и вдруг почувствовались тепло и уют.
Иван Андреевич и Тоня уселись на маленьком диванчике у теплой печи, и Тоня протянула ему греть свои холодные руки.
Граммофон прошипел и заиграл трескучий танец.
— Чечетка! Чечетка! — крикнула Стася и, расширив шаровары, завертелась по комнате.
Прозоровский бросил папиросу в угол и начал в такт ей хлопать в ладоши, в то время, как Стася ходила посреди зала и коверкалась под визгливые звуки граммофона.
— Мне здесь не нравится, — вдруг сказала Тоня, сердито сдвинув брови. — Не понимаю, что хорошего. То же, что и у нас. Стоило ехать.
Она резко повернулась спиною к танцующей Стасе.
— Увезите меня отсюда… куда-нибудь далеко.
Иван Андреевич с готовностью встал.
— Но куда?
У него мелькнула мысль увезти ее к себе.
— Поедемте ко мне.
Она удивленно вскинула на него глаза, усмехнулась и, не вставая, отрицательно повертела головой.
— Отчего?
— Так.
— Нет, отчего? Я вас спрашиваю.
Она пристально, точно колеблясь, еще раз посмотрела на него.
— Вы живете в номерах?
— У меня маленькая квартирка.
— Не поеду.
— Почему же?
— Таких, как я, не возят на квартиры.
Она встала и поправила шлейф. Бронзово-шелковая материя, красиво обливавшая ее бока и плечи, зашуршала от натяжения.
— Едемте в поле… далеко… А оттуда отогреваться.
— Куда?
— Будто не знаете… В баню.
Она повернулась, чтобы идти, и обернула к нему злое, вульгарное лицо, совершенно не похожее на то, которое он видел за минуту перед тем.
— Не хотите?
— И я с вами, — крикнул Боржевский. — Только сначала горячих блинов.
Он уже расставил на столе выпивку и закуску.
— Кто не ел блинов Варвары Евстигнеевны, тот ни черта не понимает.
В дверях стояла с высокою стопою блинов, покрытою салфеткой, хозяйка и тщетно старалась продвинуться вперед. Перед нею тяжело отплясывал «чечетку» Бровкин со своими дамами. Все трое старались перещеголять друг друга в безобразных телодвижениях. Боржевский остановил граммофон, и дикий танец кончился.
Запахло блинами и растопленным маслом. Все столпились к столу и начали хватать их прямо пальцами, обжигаясь и дуя на них. Катя положила свой блин на лысину Боржевскому. Тот выругался и весело погрозил ей пальцем.
— Смотри… ужо…
Блин начали вырывать друг у друга и бросать по всем направлениям.
— Глупо. Он в масле.
— Эка важность.
Дамы поссорились. Эмме запачкали маслом плечо, и она плакала, отвернувшись к окну. Но Бровкин ее живо успокоил. Он взял соусник с горячим маслом и обильно полил ей спину и грудь. Иван Андреевич с отвращением смотрел на эту сцену, но все хохотали и аплодировали. Смеялась и Эмма.
— И мне! И мне! — просили Катя, Варя и Стася.
— Больно будет жирно, — бурчал он с угрюмым видом, направляя соусник на Тоню.
— Попробуй только! — сказала та, нарочно надвинувшись на него грудью. Ее зеленоватые глаза превратились в два зловеще блестящие камня.
Он поднимал руку с соусником выше и выше, глядя на Тоню в упор точно таким же остекленевшим, каменным взглядом Иван Андреевич понимал, что сейчас произойдет что-то отвратительное и, быть может, даже ужасное, но не был в состоянии двинуться. Машинально взгляд его упал на Боржевского. Тот смотрел хитро и радостно.
— Заплатит Филиппыч. Лей смело.
Но Бровкин неожиданно поставил соусник на стол.
— Не та марка, — сказал он, подняв брови, и, порывшись в брюках, вытащил серию: — Все равно, получай так.
— Очень надо!
Тоня фыркнула ему в лицо.
— Плюнуть тебе, подлецу, в морду.
Она положила острую, сверкающую вилку, которую до тех пор незаметно держала в руках, на стол.
— А ведь распорола бы она тебе глотку, Филиппыч, — весело потирая руки, сказал Боржевский.
— Ах-х, ах-х!
Высокая немка, белое платье которой сделалось местами прозрачно от пятен, так что сквозь них выступили темные кости корсета, в ужасе заслонила лицо большими мясистыми ладонями.
— Не возьмешь? — угрюмо настаивал Бровкин, касаясь серией Тониного презрительно поднятого плеча.