Иван Болотников Кн.1 - Валерий Замыслов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ужо плесну. — Евстигней приблизился к дозорному, покосился на дверь подклета, зашептал. — Ступай к мужикам. Глаз не спущай. Чую, лихие людишки. Особливо тот, с рябой рожей… А Федотку не ищи. У меня в горнице.
— В горнице?… Так-так, — крякнув, протянул Гаврила.
— Пистоль заряжен?
— Не оплошаю.
— Ну-ну, — мотнул бородой Евстигней и тихо шагнул к подклету.
Глава 3
Ларец
Ермила зло замахнулся на боярского сына.
— Четвертовать его, атаман. Чалого посек, дружка верного. Я с ним пять налетий по Руси бродяжил.
Выхватил саблю, ощерился.
— Цыц! Сам казнить буду.
Багрей подтолкнул боярского сына к волчьей клети. Голодная стая рвала на куски Прошкино тело.
Багрей широко перекрестился.
— Упокой, господи, новопреставленного раба божия. Боярский сын отвернулся. Атаман шагнул к детине, тяжело ухватил за плечи и вновь повернул к клети.
— Страшно?… Разуй зенки, разуй! Не вороти морду.
— Кат! — хрипло выдавил боярский сын, и глаза его яро блеснули.
— Не по нутру? Ишь ты. Я тобой еще не так потешусь, гостепек ты мой желанный… Ермила! Тащи его в избу.
Боярского сына поволокли в атаманов сруб, толкнули на лавку.
— Стяни-ка ему покрепче руки… А теперь уходи, Ермила. Говорить с гостеньком буду.
Багрей замкнул дверь на крюк, сел против узника, положив топор на стол. Долго молчал, теребил дремучую бороду. Наконец вымолвил тихо:
— Ну здорово, страдничек. Привел господь свидеться. Боярский сын не отозвался, но что-то дрогнуло в его лице. Багрей скинул личину.
— На признал, Ивашка?
Глаза детины широко раскрылись.
— Мамон! — глухо выдавил он, приподнимаясь на лавке.
— Не чаял встретить?… Гляди, гляди. Давненько не виделись. Где же тебя носило? Почитай, год прятался. Молчишь? Я-то думал, в степи подался, а ты тут, в лесах шастаешь.
Иванка пришел в себя. Проглотив комок в горле, зло произнес:
— В вотчине мужиков мучил и тут катом обернулся. Ох, и паскудлив же ты, Мамон. Жаль, не удалось тебе башку смахнуть.
— А я везучий, Ивашка. Ни царь, ни сатана мне башку не смахнет. А вот дьяволу я еще послужу, послужу, Ивашка! Люблю топором поиграть.
— Убивец, тьфу!
— Плюй, Ивашка, кляни. Не долго тебе осталось. Хватит, погулял по белу свету.
— Червь могильный, душегубец!
— Вестимо, Ивашка, душегубец. Топор мне брат родной, а плаха — сестрица. Люблю людишек потрошить. Я ж у Малюты Скуратова[177] в любимцах ходил. Небось слышал? Горазд был на топор царев опричник, ух, горазд!
— Нашел чем похваляться. Кат!
— Кат, Ивашка, злой кат. Вот так и князь меня величал. Никак, по нраву я был Андрею Андреичу.
— Чего ж от него сбежал? Кажись, в узде он тебя не держал, — усмехнулся Болотников.
— Э-эх, Ивашка, младехонек ты еще. У меня с Телятевским особая дружба. Вот и пришлось в леса податься. Тут мне вольготней, я здесь царь лесной.
Подошел к поставцу, налил в кубки вина.
— Хошь выпить? Я добрый седни. Винцо у меня знатное. Борису Годунову в дар везли, а я перехватил гостей заморских. Поднесу, Ивашка.
— Из твоих-то рук!
— Рыло воротишь?
Прищурился, вперив в Болотникова тяжелый взгляд.
— Гордыни в тебе лишку. А чем чванишься? Смерд, княжий холоп! Я из тебя спесь вытряхну, живьем буду палить. В адских муках сдохнешь.
Мамон выпил и, с трудом унимая злобу, заходил по избе. Взял топор, провел пальцем по острому лезвию, ступил к Болотникову.
— По кусочкам буду тяпать, а к ранам — щипцы калены да уголья красны. Орать будешь, корчиться, пощады просить. Но я не милостив, я тут всех в царство небесное отсылаю. А зачем отпущать? Пропал раб божий, сгинул — и вся недолга. Да и волков потешить надо. Уж больно человечье мясо жрут в охотку… Чего зверем смотришь? Ух, глазищи-то горят. Не милы мои речи? А ты слушай, слушай, Ивашка. Покуда слова, а потом и за дело примусь… Жутко, а?
Тяжело сел на лавку, помолчал, а затем вновь тихо и вкрадчиво спросил:
— А хошь я тебя помилую?
— Не глумись, Мамон. В ногах ползать не буду.
— Удал ты, паря. А я взаправду. Отпущу тебя на волю и денег дам, много денег, Ивашка. Живи и радуйся. Но и ты мне сослужи. Попрошу у тебя одну вещицу.
— У меня просить нечего, кончай потеху, — хмуро бросил Болотников.
— Не торопись, на тот свет поспеешь… Есть чего, Ивашка. Богат ты, зело богат, сам того не ведаешь. Но жизнь еще дороже.
— О чем ты?
— Дурнем прикидываешься аль взаправду не ведаешь? — Мамон подсел к Болотникову, глаза его стали пытливыми, острыми. — А вот ваш, Пахомка Аверьянов, о ларце мне сказывал.
— О ларце?
— О ларце, паря. А в нем две грамотки… Припомнил? Тебе ж их Пахомка показывал.
Болотников насторожился: выходит, Мамон все еще не забыл о потайном ларце. Неужели он вновь пытал Пахома?
— Так припомнил?
— Сказки, Мамон. Ни грамот, ни ларца в глаза не видел.
— Да ну?… И не слышал?
— Не слышал.
— Лукавишь, паря, а зря. Ведаешь ты о ларце, по зенкам вижу. Нешто кой-то ларец башки дороже? Чудно… Ты поведай, и я тебя отпущу. Не веришь? Вот те крест. Хошь перед иконой?
— Брось, Мамон, не корчь святого. Не богу — дьяволу служишь, давно ему душу продал.
Мамон поднялся и ударил Болотникова в лицо. Иванка стукнулся головой о стену, в глазах его помутнело.
— Припомнил, собака?
— Сам собака.
Мамон вновь ударил Болотникова.
— Припомнишь, Ивашка. Как огнем зачну палить, все припомнишь. Мой будет ларец.
Откинул крюк, распахнул дверь.
— Ермила, отведи парня в яму!
Одноух недовольно глянул на атамана.
— Пора бы и на плаху, Багрей. Чего тянешь?
— Утром буду казнить.
Ермила позвал лихих, те отвели Иванку за атаманову избу, столкнули в яму с водой.
— Прими христову купель!
Сгущались сумерки. Лес — темный, мохнатый — тесно огрудил разбойный стан, уныло гудел, сыпал хвоей, захлебывался дождем. Прошел час, другой. Караульный, сутулясь, подошел к яме, ткнул рогатиной о решетку.
— Эгей, сын боярский!
Иванка шевельнулся, отозвался хрипло:
— Чего тебе?
— Не сдох? Поди, худо без одежи, а?
Голос караульного ленив и скучен. Иванка промолчал. Караульный сморкнул, вытер пальцы о штаны.
— Один черт помирать. Ты бы помолился за упокой, а?
Иванка вновь смолчал. Босые ноги стыли в воде, все тело била мелкая дрожь.
— Чей хоть родом-то, человече? За кого свечку ставить?
Но ответа так и не дождался.
Мамон лежал на лавке. Скользнул рукой по стене, наткнулся на холодную рукоять меча в золотых ножнах.
«Князя Телятевского… Горюет, поди, Андрей Андреич. Царев подарок».
Вспомнил гордое лицо Телятевского, ухмыльнулся.
«Не довелось тебе, князь, надо мной потешиться. Ушел твой верный страж, далече ушел. Теперь ищи-свищи».
Еще прошлым летом Мамон жил в Богородском. После бунта Телятевский спешно прискакал в вотчину с оружной челядью. Был разгневан, смутьянов повелел сечь нещадно батогами. Всю неделю челядинцы с приказчиком рыскали по избам, искали жито.
— Худо княжье добро стережешь, Мамон. Разорил ты меня, пятидесятник. Ежели хлеб пропадет, быть тебе битым. Батогов не пожалею, — серчал Телятевский.
Но хлеб как сквозь землю провалился. Телятевский повелел растянуть Мамона на козле. Тот зло сверкнул глазами.
— Не срами перед холопами, князь. Служил тебе верой и правдой.
— Вон твоя служба, — Телятевский показал рукой на пустые амбары. — Вяжите его!
— Дружинник[178] все же… По вольной к тебе пришел, — заметался Мамон.
— Ничего, не велик родом. Приступайте!
Привязали к скамье, оголили спину. Били долго, кровеня белое тело. Мамон стонал, скрипел зубами, а затем впал в беспамятство. Очнулся, когда окатили водой. Подле стоял ближний княжий челядинец Якушка, скалил зубы:
— Однако слаб ты, Мамон Ерофеич. И всего-то батогом погрели.
— Глумишься? Ну-ну, припомню твое радение, век не забуду, — набычась, выдавил Мамон.
Несколько дней отлеживался в своей избе, пока не позвал княжий тиун Ферапонт.
— Князь Андрей Андреич отбыл в Москву. Повелел тебе крепко оберегать хоромы. Ты уж порадей, милок.
— Порадею, Ферапонт Захарыч, порадею. Глаз не спущу. Ноне сам буду в хоромах ночевать, как бы мужики петуха не пустили. Недовольствует народишко.
— Сохрани господь, милок… А ты ночуй, и мне покойней.
Тиун был тих и набожен, он вскоре удалился в молельную, а Мамон прошелся по княжьим покоям. Полы и лавки устланы заморскими коврами, потолки и стены обиты красным сукном, расписаны травами. В поставцах — золотые и серебряные яндовы и кубки, чаши и чарки. В опочивальне князя, над ложницей, вся стена увешана мечами и саблями, пистолями и самопалами, бердышами и секирами. А в красном углу, на киоте, сверкали золотом оклады икон в дорогих каменьях.