Повести и рассказы - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, будьте покойны! — добродушно говорил Берегов. — На меня можете положиться. Я ребенку вреда не сделаю…
— Вот это только мне и нужно!
В момент отъезда Кисю крестила мать, крестил отец, крестила и другая тетка, ехавшая тоже к харьковской тетке. За компанию перекрестили Берегова, а когда целовали Кисю, то от полноты чувств поцеловали и Берегова:
— Вы нам теперь, как родной!
— О, будьте покойны.
Мать потребовала, чтобы Кися стоял в окне, дабы она могла бросить на него с извозчика последний взгляд.
Кисю утвердили на подоконнике, воспитатель стал подле него, и они оба стали размахивать руками самым приветливым образом.
— Я хочу, чтоб открыть окно, — сказал Кися.
— Нельзя, брат. Холодно, — благодушно возразил воспитатель.
— А я хочу!
— А я тебе говорю, что нельзя… Слышишь?
И первый раз в голосе Берегова прозвучало какое-то железо.
Кися удивленно оглянулся на него и сказал:
— А то я кричать начну…
Родители уже садились на извозчика, салютуя окну платком и ручным саквояжем.
— А то я кричать начну…
В ту же секунду Кися почувствовал, что железная рука сдавила ему затылок, сбросила его с подоконника и железный голос лязгнул над ним:
— Молчать, щенок! Убью, как собаку!!
От ужаса и удивленья Кися даже забыл заплакать… Он стоял перед воспитателем с прыгающей нижней челюстью и широко открытыми остановившимися глазами.
— Вы… не смеете так, — прошептал он. — Я маме скажу.
И опять заговорил Берегов железным голосом, и лицо у него было железное, твердое:
— Вот, что, дорогой мой… Ты уже не такой младенец, чтобы не понимать. Вот тебе мой сказ: пока ты будешь делать все по-моему, — я с тобой буду в дружеских отношениях, во мне ты найдешь приятеля… Без толку я тебя не обижу… Но! если! только! позволишь! себе! одну! из твоих! штук! — Я! спущу! с тебя! шкуру! и засуну! эту шкуру! тебе в рот! Чтобы ты не орал!
«Врешь, — подумал Кися, — запугиваешь. А подниму крик, да сбегутся соседи — тебе же хуже будет».
Рот Киси скривился самым предостерегающим образом. Так первые редкие капли дождя на крыше предвещают тяжелый обильный ливень.
Действительно, непосредственно за этим Кися упал на ковер и, колотя по нем ногами, завизжал самым первоклассным по силе и пронзительности манером…
Серьезность положения придала ему новые силы и новую изощренность.
Берегов вскочил, поднял, как перышко, Кисю, заткнул отверстый рот носовым платком и, скрутив Кисе назад руки, прогремел над ним:
— Ты знаешь, что визг неприятен, и поэтому работаешь, главным образом, этим номером. Но у меня есть свой номер: я затыкаю тебе рот, связываю руки-ноги и кладу на диван. Теперь: в тот момент, как ты кивнешь головой, я пойму, что ты больше визжать не будешь и сейчас же развяжу тебя. Но если это будет с твоей стороны подвох и ты снова заорешь — пеняй на себя. Снова скручу, заткну рот и продержу так — час. Понимаешь? Час по моим часам — это очень много.
С невыразимым ужасом глядел Кися на своего строгого воспитателя. Потом промычал что-то и кивнул головой.
— Сдаешься, значит? Развязываю.
Испуганный, истерзанный и измятый, Кися молча отошел в угол и сел на кончик стула.
— Вообще, Кися, — начал Берегов, и железо исчезло в его голосе, дав место чему-то среднему между сотовым медом и лебяжьим пухом. — Вообще, Кися, я думаю, что ты не такой уж плохой мальчик, и мы с тобой поладим. А теперь бери книжку, и мы займемся складами…
— Я не знаю, где книжка, — угрюмо сказал Кися.
— Нет, ты знаешь, где она.
— А я не знаю!
— Кися!!!
Снова загремело железо, и снова прорвалась плотина и хлынул нечеловеческий визг Киси, старающегося повернуть отверстый рот в ту сторону, где предполагались сердобольные квартиранты.
Кричал он секунды три-четыре.
Снова Берегов заткнул ему рот, перевязал его, кроме того, платком и, закатав извивающееся тело в небольшой текинский ковер, поднял упакованного таким образом мальчика.
— Видишь ли, — обратился он к нему. — Я с тобой говорил, как с человеком, а ты относишься ко мне, как свинья. Поэтому, я сейчас отнесу тебя в ванную, положу там на полчаса и уйду. На свободе ты можешь размышлять, что тебе выгоднее — враждовать со мной или слушаться. Ну, вот. Тут тепло и безвредно. Лежи.
IV
Когда, полчаса спустя, Берегов распаковывал молчащего Кисю, тот сделал над собой усилие и, подняв страдальческие глаза, спросил:
— Вы меня, вероятно, убьете?
— Нет, что ты. Заметь — пока ты ничего дурного не делаешь, и я ничего дурного не делаю… Но если ты еще раз закричишь, — я снова заткну тебе рот и закатаю в ковер — и так всякий раз. Уж я, брат, такой человек!
Перед сном пили чай и ужинали.
— Кушай, — сказал Берегов самым доброжелательным тоном. — Вот котлеты, вот сардины.
— Я не могу есть котлет, — сказал Кися. — Они пахнут мылом.
— Неправда. А, впрочем, ешь сардины.
— И сардины не могу есть, они какие-то плоские…
— Эх ты, — потрепал его по плечу Берегов. — Скажи просто, что есть не хочешь.
— Нет хочу. Я бы съел яичницу и хлеб с вареньем.
— Не получишь! (Снова это железо в голосе. Кися стал вздрагивать, когда оно лязгало.) Если ты не хочешь есть, не стану тебя упрашивать. Проголодаешься — съешь. Я тут все оставлю до утра на столе. А теперь пойдем спать.
— Я боюсь спать один в комнате.
— Чепуха. Моя комната рядом; можно открыть дверь. А если начнешь капризничать — снова в ванную! Там, брат, страшнее.
— А если я маме потом скажу, что вы со мною делаете…
— Что ж, говори. Я найду себе тогда другое место.
Кися свесил голову на грудь и, молча побрел в свою комнату.
V
Утром, когда Берегов вышел в столовую, он увидел Кисю, сидящего за столом и с видом молодого волчонка пожирающего холодные котлеты и сардины.
— Вкусно?
Кися промычал что-то набитым ртом.
— Чудак ты! Я ж тебе говорил. Просто ты вчера не был голоден. Ты, вообще, меня слушайся — я всегда говорю правду и все знаю. Поел? А теперь принеси книжку, будем учить склады.
Кися принес книжку, развернул ее, прислонился к плечу Берегова и погрузился в пучину науки.
— Ну, вот, молодцом. На сегодня довольно. А теперь отдохнем. И знаешь, как? Я тебе нарисую картинку…
Глаза Киси сверкнули.
— Как… картинку…
— Очень, брат, просто. У меня есть краски и прочее. Нарисую, что хочешь — дом, лошадь с экипажем, лес, а потом подарю тебе. Сделаем рамку и повесим в твоей комнате.
— Ну, скорей! А где краски?
— В моей комнате. Я принесу.
— Да зачем вы, я сам. Вы сидите. Сам сбегаю. Это действительно здорово!
VI
Прошла неделя со времени отъезда Талалаевых в Харьков. Ясным солнечным днем Берегов и Кися сидели в городском сквере и ели из бумажной коробочки пирожки с говядиной.
— Я вам, Георгий Иваныч, за свою половину пирожков отдам, — сказал Кися. — У меня рубль есть дома.
— Ну, вот еще глупости. У меня больше есть. Я тебя угощаю. Лучше мы на этот рубль купим книжку, и я тебе почитаю.
— Вот это здорово!
— Только надо успеть прочесть до приезда папы и мамы.
— А разве они мешают?
— Не то что мешают. Но мне придется уйти, когда мама узнает, что я тебя в ковер закатывал, морил голодом.
— А откуда она узнает? — с тайным ужасом спросил Кися.
— Ты же говорил тогда, что сам скажешь…
И тонкий, как серебро, голосок прозвенел в потеплевшем воздухе:
— С ума я сошел, что ли?!
Блины Доди
Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год — он для всех Додя и больше ничего.
И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать того взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
— Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
— Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
— О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде — шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).